Имя Владимира Яковлевича Лакшина (1933-1993) хорошо известно всем, кто любит русскую словесность, драматургию, театр. Литературный критик, литературовед, писатель, мемуарист, доктор филологических наук, академик Российской академии образования; автор книг о творчестве А. Н. Островского, Л. Н. Толстого, А. П. Чехова, о русской литературе и драматургии, создатель уникальной телевизионной библиотеки фильмов о русских классиках Пушкине, Чехове, Островском, Блоке, Булгакове и многих других. Всю жизнь В.Я. Лакшин писал о драматургии и театре, но впервые его статьи и воспоминания, посвященные спектаклям, актерам, их театральной жизни, собраны в одну книгу.
Об авторе
Владимир Яковлевич Лакшин (6 мая 1933, Москва — 26 июля 1993, там же) — русский литературный критик, литературовед, прозаик, мемуарист. Академик РАО, доктор филологических наук. Автор свыше десяти книг критики, прозы, мемуаристики, трёхсот статей в разных жанрах, автор известных телевизионных программ о русских классиках.
В 1955 закончил филологический факультет МГУ. В 1960-е годы — первый заместитель главного редактора журнала «Новый мир», ближайший соратник А.Т. Твардовского. Активно разрабатывал и пропагандировал редакционную политику «Нового мира». Линия «Нового мира» исходила из общепринятого в СССР взгляда на литературу как на средство познания и преобразования действительности. Но в отличие от официозной литературы, которая считала необходимым «приподнимать» действительность, показывая её «революционное развитие» в желаемом направлении, «Новый мир» настаивал, что орудием познания и преобразования действительности может быть только литература, показывающая правду жизни в соответствии с законами искусства: "Конечно, это ещё не самое важное в искусстве, но литература может, скажем, помочь министру доподлинно представить себе, как живёт, о чём думает простой рабочий — такого знания не дают никакие отчёты и сводки, а рабочему в свою очередь — как живёт, чем бывает озабочен на службе и дома министр, о котором он знает лишь по официальным газетным отчётам. Вот почему ещё наша литература должна быть безусловно правдива: она не имеет права лгать хотя бы с помощью идеализации или умолчания — иначе она нарушает важные связи в обществе" (Владимир Лакшин. Литературно-критические статьи. — М, 2004). В. Лакшин отстаивал широкое обсуждение общественных проблем, направленное на демократизацию социалистического общества и утверждение в нём нравственных ценностей.
В. Лакшин приветствовал повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» и его рассказ «Матрёнин двор», поддерживал произведения И. Грековой, В. Сёмина. Предметом его исследования стали опубликованные в 1960-е гг. произведения М. Булгакова. Историко-литературное исследование В. Лакшина «„Мудрецы" Островского в истории и на сцене» проводило параллели между различными типами социального поведения в «эпохи реформ» в России 60х годов XIX и XX веков. После публикации А. Солженицыным книги «Бодался телёнок с дубом» В.Лакшин в альманахе Самиздата «XX век» (Лондон, 1977) опубликовал свой взгляд на отношения между Солженицыным и журналом «Новый мир». По-прежнему признавая выдающуюся литературную и историческую роль Солженицына, он счёл несправедливыми обвинения, выдвигавшиеся им против редакции и лично Твардовского. Он подчёркивал, что для Твардовского лояльность советскому строю была не проявлением трусости, а искренним убеждением, что руководство Твардовского в редакции было демократичным, с откровенным обсуждением спорных вопросов. Резко выступил против политической позиции Солженицына, призывавшего США к жёсткой политике по отношению к СССР. В то же время В. Лакшин выступил и против западных «новых левых», подвергнув критике их гедонистическое отношение к жизни, карнавализацию сознания, за пренебрежение традиционными нравственными ценностями, трудом, ответственностью, состраданием («Герберт Маркузе на карнавале», 1971). Лакшину принадлежат воспоминания об Ольге Берггольц, Игоре Саце.
О Владимире Лакшине:
В.Я. Лакшин литературовед-энциклопедист... Особенно полюбились его передачи на ТВ о русских писателях, где он раскрылся как удивительный рассказчик. Помню его цикл передач, посвященных Чехову в интерьерах Мелехова, было такое ощущение ... что он как будто брат Антона Павловича - так глубоко, в деталях Владимир Яковлевич знал его жизнь и творчество.
Людмила Береснева
Работы В. Лакшина помогали глубже понять созданный автором мир, давали радость узнавания, открывали новые пласты творчества. Его выступления носили характер доверительной беседы.
В своё время, единомышленник и друг, А. Твардовского В. Лакшин высказывался в поддержку А. Солженицына, поэтому его дорога к читателю и зрителю (так же, как и дорога А.Т. Твардовского) была закрыта. Очень осторожно ему разрешили работать на телевидении, но ограничили работу только классикой. И до чего же хороши были эти передачи! Озвучивал передачи Юрий Яковлев. Например, в передаче о И. Бунине Владимир Яковлевич смог лишь упомянуть о присуждении великому русскому писателю Нобелевской премии, но ни в коем случае не намекать об отношении И. Бунина к Октябрьской революции.
И приходилось критику так строить свои выступления, что творчество писателя, о котором он рассказывал, доминировало над его жизнью. Душевный, умный, талантливый человек – таким я видела Владимира Яковлевича Лакшина.
Майя Уздина
Лакшин писал, что Солженицын делает так, что мы видим и узнаем жизнь зэка не со стороны, а изнутри, "от него". Старый лагерник Шухов живет в тех особых условиях, когда все вещи и отношения получают иную, чем обычно, цену: то, что казалось важным и значительным на свободе, здесь часто выглядит мешающим и лишним, зато другие вещи, прежде мало замечаемые, приобретают ни с чем не сравнимую важность. Надо знать эту иную шкалу ценностей, чтобы понять Шухова. А для этого Солженицыну очень важно рассказать о том, что и как едят его герои, что курят, где работают, как спят, во что обуваются и одеваются, чем укрываются на ночь, как говорят между собою и как с начальством, что думают о воле, чего сильнее всего боятся и на что надеются. (...) Лакшин твердо был уверен в том, что "толстые" журналы в России, если им не суждено погибнуть, надолго еще сохранят значение не только для интеллектуальной элиты и столичных снобов, но и, что особенно важно, для самого широкого читателя в провинции. Это крупнейший резерв интеллектуально-художественного потенциала России, один из залогов национального духовного возрождения и плодотворного взаимообщения культур и народов мира. Это и возможность собирания, сосредоточения умов и талантов, сохраняющая значение фабрики новых идей и форм культуры - на перекрестке глубоких национальных традиций и веяний современности.
Юрий Кувалдин
Отрывок из книги:
Театральные тени моего детства
Мы длинной вереницей…
«Театр» — было из первых услышанных мною по рождении слов. В театре работали, в театр спешили, в театр опаздывали, в театр вызывали, из театра возвращались мои родители. То, что было утром, называлось у них репетиция, то, что по вечерам, — спектакль. В особенности не нравились мне вечера. Обычно они оставляли меня дома наедине с нянькой и исчезали, едва смеркалось, а возвращались, когда я, уже вымытый в лохани и уложенный в постель, глубоко спал. Что говорить, в театре были и свои хорошие стороны: там давали получку, распределяли пайки, в буфете водились конфеты «Мишка» и пирожные эклер, из театра присылали машину «эмка», чтобы в начале лета везти меня вместе с узлами из старых одеял и примусом на дачу. Позднее я узнал, что и на свет-то я появился скорее всего благодаря театру.
Когда я надумал родиться — а случилось это в клинике на Девичьем Поле, неподалеку от Пречистенки, где мы обитали, — роды принимала старуха-акушерка, работавшая там со старорежимных времен. В паузе между схватками мама пообещала, если все сойдет благополучно и родится девочка Анютка (мальчика почему-то не ждали), подарить ей билеты на «Дни Турбиных». Этот спектакль с бесподобным Лариосиком-Яншиным был на гребне своей славы, и попасть на него стремилась вся Москва. Я вышел на свет божий без больших помех, хотя и не оказался девочкой. А спустя несколько дней, пока краснолицый комок еще пищал в пеленках, акушерка, надев свое самое нарядное платье, уже смотрела знаменитый спектакль. «Когда у нас рожают, — сказала она потом маме, — златые горы сулят, чего-чего только женщины не обещают, всё готовы отдать. А пройдет неделя-другая — никто и не вспомнит. Удивили вы меня». Так мое появление на свет было освящено и закреплено в театральных креслах. Но в младенчестве моем театр представлялся мне всевластным и грозным идолом, от которого только и жди подвоха. Едва мама, бывало, объявит, что вечером не занята, и мы пристроимся под оранжевым с кистями абажуром у краешка стола, разложив цветные карандаши, альбом и переводные картинки, — звонок в дверь и на пороге посыльный из репертуарной конторы: «Распишитесь. Срочно в театр. Замена спектакля». И мама убегает, на ходу застегивая шубку, а я реву в своем высоком стуле.
Вызвать могли на «Мертвые», «Дно», «Воскресение». Я оставался на унылом попечении молодой няньки, один со своими мыслями. Большая часть слов, сопровождавших внезапное исчезновение по вечерам моих родителей, несла в себе загадку. Ну «Воскресение» есть «воскресенье» — обычный день недели и даже для кого-то, но не для актеров, выходной, после того как отменили пятидневку. А например, «Мертвые души»? Это как прикажете понимать? Разве душ, под который меня ставили перед сном, когда у нас завелась ванна, мог быть живым или мертвым? «Вырастешь, поймешь», — отговаривался отец. Ну а «На дне»? Мне представлялся воздвигнутый на сцене гигантский аквариум с морскими водорослями, раковинами и песком, над которым важно проплывали красно-золотые рыбки. Что там могла делать мама?
Впрочем, я знал, что отец говорил со сцены, а мама за сценой пела. Оставаясь дома, она обычно подолгу распевалась у рояля. На всю жизнь запомнил я эти повторявшиеся на разные лады, бесконечно скучные вокализы: «Бо-ба-бэ-би-ба… Радость ты моя… Бо-ба-бэ-би-ба…».
Первый спектакль, который я увидел, был конечно «Синяя птица» — театральное причастие для многих поколений московских детей. Но прежде — целая неделя разговоров, обещаний, предварительных условий: как вести себя в театре, сомнений «не рано ли?», «поймет — не поймет», на которые я готовился ответить протестующим ревом. Но вот то волшебное утро. На меня надевают бархатную коричневую курточку и рубашку с бантом у шеи и чинно ведут за руку в Камергерский. Я впервые вижу театр изнутри, и он меня разочаровывает: в Парке культуры и отдыха, куда я уже ходил с нянькой и где у самого входа огромные портреты вождей, сотканные из живых цветов, всё ярче, пестрее, наряднее. Кто-то тянет за большое бронзовое кольцо дверь в мелком переплете из толстых стекол, играющих по краям радугой, и в теплой ароматной духоте я поднимаюсь по лестнице, меня ведут по серому сукну, прячущему звук шагов, я вижу полутемный зал, матовые кубики фонарей, ряды деревянных кресел с вырезанными на спинке номерами. Здесь говорят приглушенными голосами, всё таинственно, сумрачно. Мама быстро простилась со мною и ушла, поручив заботам капельдинерши в форменной серо-зеленой тужурке с эмблемой театра, а я остался в своем кресле ждать начала спектакля. Мало-помалу зал заполнялся незнакомыми взрослыми с притихшими детьми. Моих сверстников между ними оказалось мало, всё больше постарше: мальчики в аккуратных костюмчиках, девочки с пышными бантами в волосах. Но вот померкли люстра и фонари, занавес с чайкой поплыл в стороны.
В «Синей птице» мама пела, и мелодии эти я знал с младенчества. Вкрадчиво, таинственно, то усиливаясь, то опадая, начинал звучать завораживающий мотив: «Мы длинной вереницей, пойдем за синей птицей, пойдем за синей птицей, пойдем за синей птицей…» И двигалась кавалькада фигур в серых, голубых, жемчужных балахонах, ниспадавших вольными складками. «Тильтиль, ты спишь?» — «Нет, Митиль, а ты?» Запомнилось замерзшее слюдяное окошко, к которому прильнули, вскочив со своих кроватей, девочка в ночном чепце и мальчик. Там, за оконцем, загоревшемся в сумрачной спальной, бежали разноцветные огоньки, двигались счастливые тени, звучала веселая музыка: шла елка у богатых детей. А потом появлялись фея Берилюна и неправдоподобно толстый Хлеб, готовый вырезать огромным кривым ножом ломоть из своего брюха, и Сахар, с треском ломавший свои пальцы, и капризное Молоко в голубом хитоне, способное скиснуть от любого огорчения. И, конечно же, вечно вздорившие между собой, то сближавшиеся, то с шипением и лаем разбегавшиеся по краям сцены, Пес и Кот. И, разумеется, Дедушка и Бабушка, сидящие на завалинке у своего дома в Стране воспоминаний, и опять и опять эта бесконечная цепочка фигур, двигавшихся в глубине сцены и по лестницам с прилипавшей к ушам мелодией: «Прощайте-прощайте, пора нам уходить…»
А в антрактах появление отца, и гулянье с ним по широкому коридору с деревянными лавками по стенам и портретами над ними, страх обмочить штанишки и пробег в туалет, шоколадный шар в серебряной бумаге и с сюрпризом внутри, который мне покупали в буфете, опасение, как бы не опоздать на свое место, и вопрос отца: «Ты меня узнал?». И мой робкий кивок, и смущение, оттого что это неправда, и уж никак не мог бы я его узнать в толпе незнакомых людей на сцене. И маму, честно сказать, я не угадал, хотя, кажется, различил ее голос…
Во мне рано родилось желание самому выступить на сцене, но лестная воображению надежда вскоре погасла: роль Сережи Каренина была уже занята, ее отдали сыну другого артиста, а иных подходящих для моего возраста ролей в репертуаре не предвиделось.
Пришлось мне остаться зрителем.