Куда отступать? Два опыта о регрессии

Фото: Алексей Мокроусов

Автор текста:

Иван Болдырев

Место издания:

«Синий диван» № 17, 2012


Опыт первый: понимать

Задавая самому себе вопрос о возможности политического высказывания сегодня, о возможности оценивать происходящее и добиться хотя бы первоначальной ясности, я сразу сталкиваюсь с понятным ограничением. Мы слишком захвачены текущим моментом, поэтому надо, дескать, переждать, обдумать и лишь потом, с высоты прожитых лет, отдав дань геронтократическим предрассудкам, повествовать о событиях, предполагая, что теперь-то уж все ясно.

Но нет, слишком многое происходит, чтобы можно было сегодня беспечно ждать этих судей, чья философическая длань расставит все по местам. Да и дождемся ли мы когда-нибудь разъяснений, будь то от самих себя или от каких-то новых, неведомых нам «наблюдателей»?

И еще: слишком многое с пугающей отчетливостью сегодня воспроизводится в новых контекстах, чтобы можно было отмахнуться, сославшись на туманность перспектив – они всегда будут туманными. Наша история – и как память, и как жизнь в настоящем – побуждает к мысли здесь и сейчас.

Такая мысль не может быть для меня ни фиксацией неких «объективных» социально-экономических явлений, ни исторической спекуляцией – она должна восприниматься как взгляд одного и имеет смысл только в качестве такого партикулярного взгляда. Записывать такие мысли имеет смысл лишь для того, чтобы кто-то отыскал в этом тексте близкую себе новую оптику и сумел приспособить ее для собственной ситуации.

Я хотел бы обратить внимание на одну особенность происходящего. Начиная с осени 2011 года (а в некотором отношении и раньше – с лета 2010 года и «больших пожаров») заявляет свои права феномен, для которого я не подыскал лучшего обозначения, чем регрессия. Эта регрессия не имеет прямого отношения к «регрессу» и попятному движению прочь с пути некоего «позитивного» развития. Я имею в виду нечто другое.

На фоне повсеместной политизации в обществе вскрываются старые раны, из темных углов выползают маргиналы, и в этой предельно нервозной, порой абсурдной атмосфере, соотносясь друг с другом, мы уже не можем полагаться на идеологические, социальные, даже религиозные способы дифференциации. Скажу точнее: все больше следуя им, скажем, ссорясь с друзьями по политическим мотивам, мы тем не менее в результате понимаем (или должны будем понять), что эти способы размежевания и идентификации сегодня работают все меньше, что они все чаще оказываются вторичными напластованиями, фальшивками, ведут в тупик и должны будут уступить место элементарной этической истине непосредственного отношения. Так возникает радикальная редукция всех разногласий к простейшим этическим, а порой и «физически» обозначенным различиям, конфликтам и единствам. Не демократ и консерватор, не верующий и атеист, не интеллигент и обыватель, наконец, не космополит и патриот противостоят друг другу в этой борьбе, а более простые сущности. Важным становится не то, какую позицию занимает оппонент, а то, способен ли он тебя убить, искалечить, оскорбить, унизить, готов ли он помочь, может ли он отказаться от собственной самости в пользу самости чужой, противоположной, настаивает ли он на утверждении и на возрастании силы или признает права слабости.

Я не намерен никому навязывать этический кодекс – кто-то скажет, что есть вневременное безусловное, то, в отношении чего невозможен компромисс, кто-то, напротив, укажет на возможность по достижении общественной зрелости сгладить острые углы и сошлется на историческую релятивность моральных истин. Но я знаю одно: этика утверждается из нашего сегодня; это утверждение, это рождение нового этического начала и должно быть сейчас в центре внимания. Трудное движение к простоте, вроде бы давно нам знакомой и известной и вместе с тем пока не обретенной, – вот что я предлагаю назвать регрессией.

Споры стали ожесточеннее, мы непрестанно обнаруживаем новое зло – или запыленные скелеты в шкафу у старых друзей, или неведомый доселе, агрессивный бред беспамятных поколений. В этой ситуации ужаса и отчаяния, когда ни один из аргументов не срабатывает, возникает опасность все большего ожесточения. Становясь радикальной, коммуникация быстро заканчивается. Не способствует поиску взаимопонимания и то, что вместе с позицией, которая все больше обнажается, упрощается, освобождается от оговорок и дополнительных условий, каждый все равно вынужден волочь за собой груз накопившихся за столетия мировоззренческих крайностей: к «либералам» прилагаются элитизм и идеология успеха, за «консерваторами» маячат ксенофобия и чинопочитание. Но именно поэтому неизбежность регрессии становится все более очевидной. И пресловутый этический вызов – требования справедливости, которые прозвучали в протестном движении с самого начала, – и размытость лозунгов, и кризис репрезентации тоже объяснимы как феномены регрессии, точнее, ситуации, когда именно регрессия становится неизбежным выходом из положения. Личный пример, личный опыт и духовное усилие становятся в сотни раз важнее коллективных деклараций и манифестов.

Мне запомнился один краткий разговор с коллегой несколько лет назад, когда зашла речь о нашем общем знакомом. Я пожаловался на то, что мне трудно с ним общаться, поскольку его политические взгляды кажутся мне совершенно неприемлемыми. Жалуясь, я знал, что моя собеседница гораздо ближе мне «политически», и тем неожиданней был ее ответ. «Знаешь что, – сказала она, – иногда люди идеологически безупречные оказываются как раз теми, кто сдаст тебя, когда ты им больше всего доверяешь. А имярек, которому ты не доверял, относительно которого сокрушался, вдруг протянет тебе руку».

Когда в декабре в Москве начались выступления и (прежде почти исключительно сетевое) недовольство стало реальностью для тысяч людей, я не мог избавиться от ощущения, что мне нужны моральные авторитеты, конкретные люди, которым я мог бы доверять. С их мнениями и поступками, с их реакциями на происходящее имело бы смысл сверять свои собственные – одинокие – мнения и поступки. И мне показалось, что именно этого недостает – умения разговаривать, договариваться, понимать друг друга – в простейшем, регрессивном смысле, – различать лица, учиться прислушиваться к другим и разрешать конфликты. Митинги многим не нравились, но не было тех, кто мог бы предложить свое решение и научился бы в свободном общении осуществлять свои замыслы или убеждаться в их незрелости, упрощая собственный разговор с другим, стремясь быть понятым.

Если бы такое общение состоялось, более того – стало бы всеобщим, политическое получило бы (хоть и ненадолго, ибо такие сообщества недолговечны) новое основание, исходя из которого можно было бы заново обсуждать и выстраивать систему формальных, объективных процедур.

Почему появилась такая потребность? Наверное, потому, что возник избыток политических высказываний, нередко провокационных, а недоверие беспрерывно рождает новое недоверие. Не говоря уже о конспирологической истерии, порой приправленной цинизмом вездесущих комментаторов, повсюду способных найти «заказ», «проплаченные акции» и «заговор». (Такой цинизм легко переходит в шизофреническую стадию, и в заговоре начинаешь подозревать самого себя.) Политические платформы отдаются на откуп бесчисленным интерпретациям и перестают быть местом сборки новой солидарности. Ее место – ниже, в регрессивном пространстве повседневного этического действия. Именно оно сегодня должно стать подлинно революционным пространством.

Конечно, индивидуализация и упрощение рождают новые вопросы, которые подчас кажутся сложнее прежних. Но по крайней мере здесь мы попадаем в область личной ответственности, непосредственного понимания доброго и злого, здесь есть способы отказаться от общих схем, апеллируя лишь к персональному опыту. Здесь каждый может – по мере сил беспристрастно – оценить себя, обратить свой взгляд к другому, почувствовать на себе чужой взгляд.

 

Опыт второй: действовать

Наша страна всегда была лабораторией, и несколько исторических экспериментов породили гомункулов, которые так никогда и не превратились в полноценных существ, не обрели собственной формы. Точнее, им трудно было такую окончательную форму приписать исходя из известных конструкций (таких, как западноевропейская демократия).

Увы, ХХ век был для нас чередой поражений. Можно сказать, что Россия проигрывала себе самой. Странная игра, в правилах которой нет нулевой суммы, зато есть опасность имплозии, ухода в область отрицательных чисел, – вот чем обернулась наша историческая судьба. Нам в наследство достались несколько волн эмиграции, выхолащивание всяких элементов гражданской инициативы, неспособность сосуществовать с травматической памятью о репрессиях и терроре. Построить общество, ценящее собственный закон, в установленных автономно правилах опознающее свою суть, не удалось.

Еще одна серия утрат – неудачные битвы за умы и сердца. Я всегда думал, что именно в этих столкновениях, которые кажутся абстрактными дискуссиями, журнальной полемикой, – все вещество исторической динамики. Так вот, эти битвы тоже были проиграны. Колоссальный массовый запрос на абсолютные смыслы в постсоветскую эпоху удовлетворялся преимущественно теми, кто либо проповедовал мракобесие, тоталитарное хтоническое безумие, либо резонерствовал в подполье, тоскуя по навсегда ушедшему имперскому величию. Диссидентские ценности растворились в невыносимой нищете нового капитализма. Школы и вузы представляли собой большей частью печальное зрелище, и существенно ситуация не улучшилась до сих пор. Сколько полуобразованных студентов выпустили полуобразованные, озлобленные преподаватели? Сколько троечников заседает сейчас в высоких коллегиях и комитетах? Чем измерить глубину отчуждения от общества и страны, из-за которого законы не принимаются всерьез, не осознаются как нечто свое[1]?

Позднесоветский национализм, позволивший легко и непринужденно повенчать коммунистическую партию и церковь в 1990-е годы, безудержный рессентимент, изоляционизм – все это смешалось с неслыханной жаждой большой идеи, тотального проекта, который призван был бы дать новым поколениям новые ориентиры. Привычка писать большими мазками, игнорируя тонкие различения и с легкостью обобщая, пренебрегать концептуальными переходами, не додумывать до конца так и осталась бы похороненной в пыли философских книг, если бы эти тощие абстракции не стали определять язык придворных политтехнологов, лояльных публицистов и тех, кто повторяет за ними в такт. Увы, тоска по «абсолютному», по метафизике обернулась фетишизацией государственности и убогой националистической клюквой. Новые поколения в этом, конечно, не виноваты – их просто некому было учить. Всеобщая интеллектуальная беспомощность стала еще одним элементом нашей исторической трагедии.

Но это не значит, что надежды нет. И дело не только в том, что протестное движение уже существует. Спасение, если оно придет, будет составлено из элементарных этических актов между Я и Ты – во все том же учрежденном усилиями единичностей пространстве регрессии. Только в таком пространстве имеет смысл говорить о пресловутом столкновении нескольких Россий. Они уже увидели друг друга, как швейная машинка и зонтик на анатомическом столе нашей истории. Им осталось найти новый язык и опознать друг друга, найти общность в том, что кажется несоизмеримым. Только такая встреча может позволить избежать катастрофы.

Конечно, это рассуждение может показаться прекраснодушным. Пока мы, дескать, будем блуждать в потемках чужой души и терзаться нравственным выбором, нас всех быстро перережут, объявят сумасшедшими или предателями. Этический императив беспомощен, скажут нам, если за спиной у него нет иных принципов – экономической логики, социально-исторических и политических аналогий, короче говоря, если нет посредника в виде аналитического инструментария, эдакой интерпретативной машины, которая должна упорядочить картину событий и выдать некое стратегическое решение. Но мне кажется, что эти посредствующие звенья никуда не исчезают, более того – логика регрессии вовсе не предполагает полного отказа от них. Правда, теперь уже не получится выстраивать на них систему отношений. Общаться, соприкасаться и договариваться надо, глядя в глаза, а не справляясь о последних сводках с политического фронта. (Здесь, конечно, нет никакой непреодолимой технологической трудности, ибо регрессирует коммуникация не обязательно в физическом смысле. Кто из нас не узнавал в совершенно незнакомом человеке из Интернета того, кому он мог бы безгранично доверять, и не оказывался прав? И разве нет среди наших соседей, с которыми мы встречаемся каждодневно, с которыми делим одно и то же физическое пространство, тихих монстров, поджидающих лишь удобной возможности, чтобы с радостью нанести ущерб ближнему?)

Эти связи, вопреки кажущейся хрупкости своей, вопреки ошибкам, лжи, провокациям и насилию, каждое мгновение грозящим их разрушить, прочнее тех, что создаются на иных основаниях. Это молчаливое упорство, отказ от ненависти должны учредить новые формы коммуникации, которые станут нашим последним прибежищем.

Язык нового сообщества еще не создан, и создание его – задача нашей текущей исторической ситуации. Регрессивная логика предполагает абсолютную универсальность такого языка, но и она, эта универсальность, будет чем-то новым, не виданным прежде, пусть и наследующим известные всем этические принципы. Только так мы можем рассчитывать на жизнеспособность грядущих форм коммуникации.

После выборов стало понятно, что политика теперь делается где угодно, но не в Кремле. Стало понятно, что мы не умеем говорить друг с другом. Эта всеобщая немота – увы, симптом реальной раздробленности и отчужденности, прежде не ощущавшейся столь болезненно. Вместо того чтобы слушать чужие голоса, мы слушаем «свои», и наши аргументы, обличения, воззвания сливаются в единый однотонный гул. Слушать другого неприятно, особенно если уличаешь собеседника в параноидальной логике, склонности толковать все события в одном-единственном ключе. И тогда кажется, что надежды нет, что никого уже не удастся убедить. Но именно в этот момент мы начинаем понимать, до каких пределов следует дойти, чтобы коммуникация состоялась, чтобы состоялось событие освобождения. Возможно, ничего и не получится. Но лучше проиграть до конца, чем жить в стерильности вечного нейтралитета.

 

***

Я не могу не процитировать одно невероятно точное рассуждение, случайно попавшееся на глаза, когда я уже заканчивал писать этот текст.

«Две России, о которых было столько ненужных разговоров, – это не те, которые с шансоном, vs. те, которые с айфоном, не какая-то там креативная Россия супротив отсталой крестьянской России. Это все преднамеренное вранье, разжигающее социальную рознь на пустом месте. Нет никакого конфликта между интеллигентным юзером (подставьте свое имя) и мифической Светой из Иваново – различие не есть противоречие. Классовая пропасть лежит между теми, у кого есть арматура и гарантия безнаказанности в случае ее применения, и теми, у кого нету. Приходилось ли вам смотреть в глаза человеку, который может вас убить, и ему ничего за это не будет, и он это знает, и знает, что вы знаете? Приходилось, если вы когда-нибудь видели хотя бы милиционера, не говоря о каком <…> вышестоящем начальнике. Так вот, в следующий раз, прежде чем осудить ближнего своего на основании непримиримых стилистических расхождений, задайте себе вопрос: может он запереть человека в закрытом помещении без еды, воды и медицинской помощи, пока тот не умрет, а потом получить за это служебное повышение? Не может? И не может даже попросить кого-то из своих знакомых это сделать? Ну так приберегите свое возмущение до более подходящего повода»[2].

Здесь прекрасно описан механизм регрессивного перехода, умственное усилие, которое каждый неизбежно должен будет осуществить, чтобы отыскать эту новую простоту, этот разреженный воздух новой этики, вне которой ни страна, ни история невозможны.



[1] Есть и еще один немаловажный вопрос, он ближе мне по роду занятий, но я не буду в него вдаваться, ибо он – лишь часть части. Я имею в виду академический консерватизм. Ни у студентов, ни у преподавателей по всей стране нет ни умения, ни склонности совместно бороться за свои права, договариваться, пытаться повлиять на условия собственной жизни. Увы, это замешано на тотальной безответственности, которую долго пестовала советская система (ей общественно активные интеллектуалы были не нужны). Множество печальных историй, равно как и место нашей науки на карте мира лишь иллюстрируют плоды этого «просвещения». См. подробнее: Бикбов А., Дмитриев А. Люди и положения (к генеалогии и антропологии академического неоконсерватизма). – Новое литературное обозрение, 2010, № 105.

Время публикации на сайте:

27.11.12