Зыбкий мир в ощущениях Яшке

Домик в Херсонесе, 1987. Частное собрание, Санкт-Петербург

Автор текста:

Любовь Шакирова

Место издания:

Владимир Яшке

 

MoReBo публикует фрагмент книги (СПб: Palace Editions, 2013), которая знакомит с творчеством Владимира Яшке - известного живописца, ставшего легендарной фигурой художественной жизни Ленинграда и Петербурга.

 

 

Если, став стариком и оглядываясь на прожитую жизнь, я пойму,

что всю ее посвятил попытке изобразить неповторимую красоту „зыбкого мира“,

то буду, я уверен в этом, очень собой доволен.

И никто не заставит меня поверить, что я прожил свою жизнь зря.

Кадзуо Исигуро. Художник зыбкого мира

 

„Картины зыбкого мира“, „мир, проплывающий мимо“, — укие-э, японская диковина! Как не залюбоваться манящими фонарями веселых кварталов Эдо, селением под снегом, красавицей в пестрых одеждах, мостиком через горный ручей! Что такое укие-э в России, где жизнь дается лишь раз, и прожить ее так, чтобы не было мучительно больно, решительно невозможно. Как созерцать зыбкость и мимолетность без чувства вины, желания спасти, оправдать, осудить? Путь художника Яшке — скользить по цветной оболочке мира, где нет „ни печали, ни зла, ни гордости, ни обиды“, а видны только линии и красочные пятна — их для живописи достаточно. Даже исходная фактура предметов не важна, у художника она своя: прекрасные дамы, пестрые обои и ткани, мост через Адмиралтейский канал и заснеженные крыши Коломны — все воссоздано из плотного слоя масла, изрытого инструментом художника.

Работы Владимира Евгеньевича Яшке не нуждаются в инструкциях к пониманию. Им веришь, как чуду, их чувствуешь, ощущаешь. В установлении этого прямого контакта наши знания об истории и программе произведения, о биографии самого художника необязательны, третьестепенны. К тому же и сам он так густо перемешал реальность с мифом, что лучше уж принять и поверить, чем искать следы и подтверждения его пребывания где-либо и занятий чем-либо. Порой его автобиографические рассказы напоминают байки бывалого путешественника в аудитории простодушных домоседов, они полны чудес и приключений.

Итак, поверим! И вот, перед нами — художник, не ставший военным, хотя поколения орденоносных предков, послуживших во славу России, казалось бы, обязывали. Родился Яшке в 1948 году во Владивостоке. Мог бы вырасти моряком, ведь сызмальства с отцом на корабле: „схроны, тревоги, боцманские свистки, грохот десятков бутс по трапам и палубам, крики чаек, острова на горизонте…“[1]. Петропавловск-Камчатский, середина 1950-х, совсем рядом — война. Яшке уже учится, уже рисует, то на заказ, то на потеху, то «„кохинуром“ на японской бумаге», то чем попало на заборе. „Помню студии — ну, поскольку я воспитанник флота, первые студии были флотские… Это нужно было спуститься с сопок и пройти через порт. Потом подняться в сопку и опять спуститься. И под сопкой Любви стояли эсминцы, тральщики и морские охотники с торпедными катерами и всякими буксирами. Там и студия была“.

 

Автопортрет в больничном халате, 1971. Частное собрание, Санкт-Петербург

 

Воспоминания-грезы о Дальнем Востоке, тихоокеанских странствиях, соленых брызгах и зеленых сопках живы, не исчерпаны и поныне. Похоже, что весь Яшке, его личный мир и миф вышли из этих детских лет, как некогда казалось ему, что „…и сам отец, и Камчатка, и Великий Океан, и небо со звездами, и Авача за окном, и отцовский СКР, много лет служивший мне домом“, — все „сотворилось и вышло“ из „морского сундучка отца“.

В 1956 году семья переехала в Севастополь. Здесь продолжались занятия рисованием. Сам рельеф этих мест: скалы, море, небо, освещение и краски, не могли не повлиять на особую солнечную тональность дальнейшего творчества Яшке. В 1966– 1973 годах была заочная учеба в Московском полиграфическом институте. Не миновала его и традиционная для художников тех времен полная приключений и житейского опыта оформительская халтура. Тогда же — странствия по горам и пещерам Крыма. На автопортретах раннего периода молодой человек внимательным прищуром изучает себя через окуляры очков. В это время появляются умеренно сезаннистские пейзажи крымских гор и бухт, с кубиками домишек по берегам, залитых теплым, спокойным солнцем. В Крыму возникла любовь к цветной импрессионистической светописи, там же окрепло пристрастие к живой рукописной графике — рисованию шариковой ручкой.

В середине 1970-х Яшке перебрался в Ленинград. За спиной —учение, тома любимых книг и самые настоящие приключения — биография романтика. Быть может, не раз высказанная поэтами сладковатая обреченность петербургского бытия повлияла на стертость петербургских страниц в автобиографических записках художника. О Владивостоке, Крыме — живо, вдохновенно, — настоящая поэзия. Здесь же — скупой и четкий афоризм, разом отвечающий на все вопросы: „Родина большая, мир еще больше, родных мест много, но Питер — это судьба“.

В Ленинграде Яшке поначалу занимался книжной графикой, осваивался в городе, в стилистическом контексте петербургской школы, вживался в среду деятелей искусства, что при его яркости, эрудиции и особой бывалости оказалось незатруднительно. Знавшему вкус воли Яшке оказалось близко сообщество независимых, неофициальных художников. Посетителям выставок „Товарищества экспериментального изобразительного искусства“ запомнились примитивистские работы его „цыганского цикла“, напоминавшие Пиросмани, „лебединые коврики“ и росписи старых деревенских сундуков. Тяга к вольным странствиям и страстям являла себя в любовных идиллиях под желтой луной, в неспешной поступи кибитки с пестрой толпой голосящих цыган.

До середины 1980-х творчество Яшке отмечено стилистической неприкаянностью, странствием по традициям и темам. В пространстве города художник кочует с квартиры на квартиру, познает быт медвежьих коммунальных углов. В 1985 году он присоединился к творческой группе „Митьки“, тогда еще не ставшей стилеобразующим петербургским брэндом, но уже окруженной шумной группой поддержки. Будучи поколением младше, митьки относились к Яшке с почтением, звали его „дедушкой“ и много сделали для пропаганды его творчества. Сотрудничество с митьками способствовало внутреннему раскрепощению художника, раскрыло его предрасположенность и вкус к игре, к артистическому шутовству, к сказительству. Определился круг „фирменных“ тем. Непринужденнее стали отношения с любимыми классиками, свободным, свойским — обращение с фольклором. Яшке не слился с группой, напротив, стал узнаваем и ярок сам по себе.

В 1990-х годах Яшке работает в сквоте на Пушкинской, 10 — многоквартирной трущобе, стихийно заселенной до наступления капремонта. Блоковское „там жили поэты“ созвучно мрачноватой романтике этого места. Концентрация славных, независимых умов и талантов доживающей последние дни империи достигала здесь коммунальной плотности. Свободный дух гордо парил над экзистенциальной пропастью. Сам способ творческого функционирования Яшке оказался специфически петербургским. Искусство растворено в повседневности города, в быте: люди ходят в гости, ведут беседы, пьют чай или что покрепче. Нет для искусства какой-то особой выделенной территории: священного пространства, тайного ритуала, возвышенного слога. Кажется, сами собой, как похмелье и насморк, возникают шедевры в этих хождениях, распитиях и разговорах.

Топография городских пейзажей Яшке определена адресами его обитания: воспетая городским криминальным фольклором Лиговка, пыльная, фабричная Боровая, сонная Коломна, окрестности Владимирского собора, кишащие убогими, „пьяненькими“, бутлегерами, неформалами. Его городские пейзажи, как правило, — шумное заоконье: наблюдатель парит высоко над асфальтом. Как не вспомнить здесь парижские бульвары Моне и Писсарро. Высокая точка зрения способствовала широкому панорамному обзору, беспрепятственному перемещению взгляда в пейзаже. Предполагаемый зритель находился скорее на балконе, чем у окна, — столь явственно ощущение полета над вольным разливом улиц. Яшке же видит город точно не с балкона, и даже не всегда из окна. Зачастую он как будто „в фортку“ выглядывает. „На улице, чай, не Франция“: пейзаж резко фрагментирован, словно вырезан из города прямоугольником картины. Угол зрения сужен — головы не повернуть. Полету взгляда препятствует сутолока домов, торчащие в просветах трубы, лохмотья зелени, частые решетки зимних деревьев. Иногда мы можем увидеть лишь фрагмент мостовой, где в сумятице красочных шлепков, равнозначной плотному хаосу уличного движения, пробираются пешеходы, проталкиваются автомобили, со звоном и скрежетом ломается на повороте трамвай.

Пейзаж из окна, из комнаты, предполагает перед собой интерьер. Художник не спешит его покидать: иногда он самоустраняется из пейзажа, изображая оконную раму. В одной из работ город и вовсе увиден отраженным в створке открытого окна. Город, картина в раме, — то веселит, то настораживает комнатного жителя, — волнует, вгоняет в тоску. В акварели „Интерьер с телевизором“ (начало 1980-х) его убежище заполнено полумраком и сном. Гнутые ножки стола, стебли цветов причудливо пошевеливаются в пыльном тумане. Темные, мягкие драпировки приглушают звуки. В глубине молча бледнеет ложное окно телеэкрана. Обитателя такой комнаты уличный шум оглушит, свет ослепит. Не лучше ли занавесить окно до лучших времен: „Что интересней на свете стены и стула?“ Не выходить из комнаты, ее темной, обжитой внутренности, — значит включать и выключать пейзаж по желанию, подчинить его своему настроению, пить город, как хмельной напиток, и не пьянеть, оставаться в границах себя.

На улице чувствуешь город иначе. Здесь ныряешь в толпу, вязнешь, медленно гребешь в нужном направлении, ударяясь о мягкие или упругие тюки встречных тел. Стихия толпы, растворяющая, перемалывающая человеческую единицу, — основа урбанистических рефлексий художников ХХ века. Яшке склонен не столько к рефлексии, сколько к принятию данности. В толпе ищет он человека, словно без очков, подслеповато вглядывается в проплывающие мимо фигуры без особых примет, со стертыми лицами и смазанными силуэтами. Иногда поток удается остановить. Усиливается резкость, намечается сюжет, пейзаж переходит в жанр.

Жажда сиюминутной жизни здесь и сейчас, стремление быть знатоком, завсегдатаем как ее вершин, так и глубочайшего дна сосуществует в Яшке с ретроспективной страстью к высокому искусству. У него это — две равнозначные стихии, полные живой энергии. Все его творчество отмечено поиском гармонизации, слияния, органичного наложения этих потоков. Современность в исполнении Яшке часто оборачивается „фантазией в старинном духе“[2].

Его Петербург тесно зарифмован с Парижем. Известно, что художник там не был, пока не довелось. Париж — не географическая реальность, но некий архетип — абсолютный максимум живописи, совпадающей с жизнью: эпоха импрессионистов, образ, мечта, картина. „Завтра в Питере проснусь умирать в Париже“. От счастья, наверное, потому что наконец-то собрались воедино насущный и чаемый слои бытия. В Питере с поправкой на Париж можно любоваться Лиговкой, как бульваром Капуцинок, и в толпе „бездомных, тоскующих шатенов“ прозреть беззаботных парижских фланеров — нарядных женщин в полосатых платьях, элегантных мужчин в черных до синевы сюртуках и цилиндрах. О нет, художник не строит иллюзий насчет характера и образа жизни своих бульвардье — „…лица неопределенных занятий и их того же племени подруги“, по выражению Алексея Митина[3]. Но так соблазнительно прекрасны они под покровом искрящейся живописи, сотканной из солнечных бликов, танцующих на пестрой ветоши одежд.

Наверное, в одно из таких чудных мгновений от толпы отделился и приблизился к Яшке светлый образ Зинаиды Морковкиной. Муза, прекрасная дама, красотка роковая, изменщица коварная — едина во множестве лиц, осеняет своими прелестями творчество Яшке. Рыжая, разбитная, крутобедрая и точно — не из весталок. Ее биография похожа на жестокий городской романс. Яшке о ней — и с мармеладовским надрывом, и с беспомощной стариковской ревностью, и без застенчивости в выражениях. Подобно мальчишке, влюбленному в одноклассницу Вовочке, он то представляет ее несказанной гордой красавицей, сотканной из солнечной пыли пастелей Ренуара, то малюет ее „без трусов“, по-ларионовски непристойно и грубо. Но Зинаиду, похоже, обидеть трудно. Привыкшая быть объектом страсти, она только ручкой отмахнется.

Реальна ли Морковкина, а если да, то насколько? Быть может, вся она — лишь вымысел, необходимый для обострения сюжета, точка сборки для придания единства разнообразному и до поры довольно децентрализованному творчеству Яшке? Кто знает!

Ведь договорились —поверить. Существование Зинаиды вполне вероятно. Облик Морковкиной —этакая универсальная мужская греза, но в то же время он полон жизненных подробностей и дает повод для самой разной живописи. Морковкина — кладезь сюжетов. Ее можно застать в обществе охочих до нежного тела матросов. На солнечном лоне природы их тельняшки живописно группируются вокруг Зинаидиных прелестей. Художник получает счастливую возможность написать свою версию „Завтрака лодочников“. Шикарная красотка бывает в Крыму, отдыхает на пляже. В ее гриве запуталось солнце. Ее шляпка рифмуется с полосатым зонтиком, зонтик — с арбузом. По чертам милого лица пляшут солнечные зайчики и цветные рефлексы — вот-вот растворят ее очертания в прибрежном пейзаже. Зинаида — расплывчатый центр мира иллюзий, повод для размышлений о бренности бытия и зыбкости земной красоты. Она же — повод для прозы и стихов. Она же — модель многочисленных ню.

Морковкина — нимфа комнатного бытия. Большинство портретов Яшке интерьерны. Художника занимает самочувствие фигур в пестрых застенках комнат. Здесь протекают „совершенные мгновения“ его красавиц. Активные, порой по-японски парадоксальные гармонии красок и хитросплетения орнаментов стен, одежды, волос часто усложняются отдельно живущей поверхностью живописи. Эти взаимоотношения декоративны, но по настроению развиваются то в сторону счастливых гармоний Матисса, то — нервических экстазов Ван Гога. Человек в интерьере как отдельная тема, как вопрос для художника и для декоратора остро встал в эпоху модерна. Симпатию к этому стилю Яшке демонстрирует то прямыми стилизациями, то замысловатыми аллюзиями. Последние звучат, как правило, иронично, поскольку жизнь как орнамент является художнику в эстетически спорных пространствах питерских коммуналок.

Художник пишет, что его интересует „сравнительный анализ сходных результатов в изображениях всех стран и эпох“. За его Петербургом маячит Париж, за Францией брезжит Япония. Пластика и орнаментика Морковкиной и прочих героинь Яшке соотносит их с дамами парижского полусвета и далее — с красотками злачных кварталов Эдо. Ориентализм Яшке, хоть и созвучен дзэнским эскападам Максима и Федора, но, как и тельняшка, прорастает в его биографии и творчестве изнутри, органично, словно узаконен местом рождения. Яшке и стихи пишет „почти по-японски“, и даже в его внешности друзья отмечают присутствие стереотипически японских черт. За Японией недалеко Китай: свитки, иероглифы, горы-воды, парящие в белой пустоте, — все родные для Яшке края. Художник, похоже, на дружеской ноге и не раз пировал с хмельным мудрецом Ли Бо. В европейские жанры он вводит элементы каллиграфии. Он придумывает себе подпись-бабочку, напоминающую именную печать восточных мастеров.

Яркой бабочкой резвится художник в пространстве всемирного искусства над границами и временами. Что любо и дорого ему, то и близко. А потому запросто, как новогоднюю открытку, можно подписать натюрморт Раулю Дюфи: поделиться чем бог послал: курой и рыбой, — ведь хлебали же из общей посудины первобытную морскую синь. И можно почти без лукавства, в порыве мальчишески бескорыстной любви, быть похожим на Ренуара, Утамаро, Боннара, Пиросмани, да на кого угодно, и все равно — на себя. Всякое искусство и всяческую жизнь: „и косы, и тучки, и век золотой“, вбирает и принимает Яшке в своем блаженном всечестве. Нестяжатель, как и пристало мудрецу, из всего малого, что имеет, и из всего бесконечного, что ничье, Яшке готов сделать радость, красоту, живопись.

„У кого учиться. А у всех подряд и учиться, если не лень. Студии, школы, институты, академии — это, понятное дело, не лишнее. Ну, там, частные учителя — тоже хорошо. Но рисованию столько же лет, сколько человечеству. И в каменном веке, и в Месопотамии, и в древних царствах Индии, Египта, Китая и Древней Греции, и по всей земле во все времена и по сей час художники были не слабей, чем в любом институте. Вот такая получается академия во времени и пространстве“. Искусство вечно и качественно постоянно. Жизнь же, как известно, мимолетна, а значит, нет смысла надолго обосновываться в сегодня, завоевывать современность. Ведь этот зазор между вечностью и мгновением так незначителен, его освоение не стоит усилий. Со своей безбрежной академией за плечами Яшке пишет исключительно в собственном здесь и сейчас, „как дышит“. И пусть поблекнут ланиты Зинаиды Морковкиной, мгновение не остановится, как не проси, и резвой бабочке через день суждено стать пыльным прахом— это все ничего, не страшно, не навсегда. Тут до вечности рукой подать — долетит!

 



[1] Здесь и далее цитируются автобиографические и теоретические записки В. Е. Яшке из архива Б. Ш. Файзуллина

[2] Название одной из работ В. Яшке из собрания ГРМ.

[3] Цит. по: Владимир Яшке. Авангард на Неве. СПб, 2008. С. 84.

 

Время публикации на сайте:

04.06.14