Новая проза Надежды Муравьевой – таинственная, похожая на волхвование – в чем-то продолжает ее прежние опыты, но добавляет к ним новое качество. Роман «Одигитрия» вписан в характерный вектор современных, серьезных и ответственных творческих поисков, разворачивающих новую русскую литературу навстречу тем возможностям повествования, который связаны с актуализацией опыта сюрреализма, экспрессионизма, visionary art, cyberpunk.
Отчасти повествование Муравьевой похоже на прозу в жанре фэнтези, но лишь отчасти, хотя бы потому, что автор не рвет до конца с исторически достоверными формами жизни. Реальность романа не сугубо альтернативна здешней реальности. Роман «Одигитрия» в некотором роде - исторический. Россия 1917 года предъявлена в нем вполне убедительно и узнаваемо. Однако история – этот самый 1917-й год – введена как время взрыва стабильности и постоянства, время, раскрывающее новые возможности и обрывающее привычный строй жизни героя, обретающего ресурс воли и творчества, готового к риску. Пунктир событий эпохи и подробности бытового строя жизни и приземляют повествование, и катапультируют его – чем дальше от начала романа к концу – в пространство иных возможностей.
Матрица романа большой дороги в прозе Муравьевой вывернута особым образом. Внезапное и неизбежное путешествие юных героев, сестры и брата – Ляльки и Степы – в сопровождении загадочного спутника Емели меньше всего напоминает детерминированные социальными обстоятельствами злоключения. Это паломническое странствие душ, путь обретения себя, преодоления миражей и мнимостей. Причем автор претендует не на простое и пустое фантазирование, а на свидетельство о сокровенных возможностях человеческого опыта. Это проза на грани мифа, лишенная претензий на трезвый, рассудочный здравый смысл. В повествовании исследуется не полнота внешней жизни, а глубина жизни душевной.
Вдруг раскрываются иные дали, в которых героям предстоит напрячь все силы и отмобилизовать все ресурсы человечности, чтобы выжить и выстоять в смертоносном вихре обстоятельств. Социальное и бытовое претворяются в мистическое.
Гораздо больше сходства, чем с фэнтези, в мире, творимом Муравьевой, с магическим реализмом Гарсиа Маркеса, а еще больше – с традициями фантастического реализма в искусстве ХХ века и современности. Отсюда специфические «психоделика», ониризм, перестраивающие мир в соответствии с законами некоей сверх-логики.
Чем-то похожих опытов в современной прозе вообще-то немало. От квазибуддийской мистики Пелевина до риторического оккультизма Проханова, от различных антиутопических симулякров и всевозможных ретропроекций в духе альтернативной истории до турбореализма в духе Лазарчука, Дяченко или Столярова… Иногда это интересно, иногда совсем нет.
У романа Муравьевой есть две особенности, которые не просто выделяют ее прозу, но делают ее абсолютно самобытной в ландшафте современной русской словесности.
Во-первых, ее мистико-сюрреальные проекции не уводят смысл за пределы христианских представлений и веры. Само название романа и роль в происходящем иконы Богоматери Одигитрии-Путеводительницы акцентирует это принципиальное для автора обстоятельство. Причем религиозность у Муравьевой не всегда связана напрямую с личным опытом персонажей, в ней нет и того слегка кликушеского измышлизма и дурновкусия, которые, к примеру, портят соответствующие страницы «Казуса Кукоцкого» Людмилы Улицкой или книг Юлии Вознесенской о путешествиях героев в посмертье. Муравьевой ближе неосимволистский опыт апофатической веры в постнабоковском духе. Мистическое у нее часто спонтанно прорастает сквозь ткань повседневности, хотя мера его прорастания заведомо больше, чем у того же Набокова.
С этим связана и вторая особенность прозы Муравьевой, которая тоже роднит ее с набоковским подходом к строительству словесного ряда. Особого рода опыт автор пытается передать сквозь реалии жизни как таковой, но и через поиск некоего неизбежного слова и тонкое плетение словесного узора. Сдается, она верит в онтологизм слова и пробует выявить его, нащупать и зафиксировать как нетканую ткань, своего рода ауру, сеть, в которую можно поймать что-то сверхочевидное. Что-то вибрирует у нее меж слов, как если бы тут возникала сущностная связь с инобытием. Это трудно показать одной цитатой, но попробую. Вот, из места в финале, когда герои прошли отмеренную ими в романе часть жизненного пути: «Они достали икону из мешка и в свете костра прислонили ее к стволу близкого дуба.
Разбегаются завязи воды по гладкому золоту, и водою глядят темные свечи-глаза, Волгой речи русской.
Небо над кругом дубравы стало медленно наполняться бледно-пунцовым светом.
И когда первый гул колокола ударил из-за стволов, оба они встали от костра и стали смотреть туда, где был один лес, где ничего не могло быть.
Пламя и вода, расплавленный звон и зов, вбирающий в свою чашу звездное небо и полную речь мира, драгоценные книги и дорогую землю, сокровенные терема меда и воинский камень крепостей, леса и холмы, заливные луга и северные реки, многоцветные травы, в которых конный потонет, рыскающих зверей и спящих птиц, боль и ярость сиротства, трапезу и ликование встречи, гудел за деревьями.
На миг все ушло, словно затворилось, но вновь потом в соснах стал плавиться и гудеть ошеломленный воздух, и колокол полногласно выкатился, словно золотой колоб.
- Это наша церковь в Полдневице звонит, – сказала Лялька очень тихо, глядя перед собой, в темные заросли.
Степа стоял у самого дуба, и под ногами у него пела земля. Черными своими глазами, живой, живой, не погибший, он смотрел туда, где стронулось в воздухе, и отомкнулись невидимые засовы, и великое таусинное царство снова позвало их».
Наверное, не всякому читателю будут интересны такие поиски, но нельзя сомневаться в их симптоматичности. Они созвучны тому свободно-персональному движению в искусстве и в жизни, которое образует нерв современной эпохи.
Евгений Анатольевич Ермолин - заместитель главного редактора журнала «Континент», литературный критик, журналист, историк культуры, блогер.