Похоже, с выходом книги Самуила Лурье «Изломанный аршин» словосочетание «филологическая проза», долгое время употреблявшееся критиками больше как метафора, обретает статус термина. Перед нами текст, представляющий, по сути, научную монографию - исследование литературной эпохи 30-40-годов XIX столетия, состоявшееся во всех отношениях (широта привлеченного материала, тщательность его проработки, абсолютная независимость автора, вступившего на паханное-перепаханное несколькими поколениями филологов /и каких!/ поле, от сложившихся и в науке и обществе представлений и т. д.). И одновременно – это текст, обладающий не только интеллектуальным, но и эмоциональным напором. Повествование, выстроенное по законам художественного произведения со своим сюжетом, с образом повествователя, со своей стилистикой. И, что самое главное здесь, «научное» и «художественное» не противоречат друг другу, напротив – «художественность» используется автором как инструмент филолога.
«Изломанный аршин» - книга полемичная, я бы сказал, колючая, "актуальная", и в то же время это книга для чтения медленного и сосредоточенного; книга, авторская интенция которой возвращает нас к вопросам о том, зачем, собственно, необходимо нам изучение истории своей культуры, да и просто, - своей истории.
Сюжет книги выстраивает судьба издателя и редактора одного из лучших русских журналов первой половины XIX века – «Московского телеграфа» – прозаика, драматурга, переводчика Николая Алексеевича Полевого. Среди других персонажей: А. Пушкин, Николай I, Н. Юсупов, С. Уваров, В. Белинский, А. Герцен, А. Бенкендорф, П. Вяземский, Киреевский, Н. Греч, Ф. Булгарин, А. Краевский и др. Автор прослеживает историю преследований журнала «Московский телеграф» и его редактора со стороны государства, и историю травли - прижизненной и посмертной - со стороны коллег-литераторов, проявивших в отношении к Полевому удивительное единодушие, от Пушкина и Вяземского до Греча и Булгарина, до Герцена и советского литературоведения. Травли, результатом которой стала – и теперь уже как бы навеки - репутация Полевого как отступника и ренегата.
Ситуация с историей Н. Полевого не может не навести на размышления о самой «ментальности» истории нашей литературы, и не только литературы. Вот собственно размышление это и разворачивает Лурье в своей книге, содержание которой гораздо шире, нежели восстановление справедливости к одному из замечательных русских литераторов. Одним из сквозных сюжетов книги автор делает историю возникновения и начала практического использования триады «Православие, самодержавие, народность», которая в той или иной форме определяла государственную идеологию России на последующие два столетия, и очередную перезагрузку которой мы наблюдаем уже в наши дни.
Та работа с историческими документами, которую предпринял Лурье, стирает с образов ее знаменитых персонажей хрестоматийный глянец, а также в новом, а для многих и неожиданном ракурсе, показывает "отрицательных героев" истории, скажем, Бенкендорфа. При этом перед нами отнюдь не презентация «новых, только что открытых и переворачивающих все наши представления о …» материалов. Автор обращается к источникам открытым и общедоступным, а также к фактам, которые были широко известны современникам описываемых событий, и о которых хорошо осведомлены специалисты, конфузливо опускающие их в своих исследованиям. И еще: книга Лурье не имеет никакого отношения к востребованному сегодня жанру книг «Анти-…» ( «Анти-Ахматова», «Анти-Пастернак»), авторы которых с подростковым воодушевлением разоблачают «кумиров», и при чтении которых трудно избавиться от мысли, что пафос этих сочинений - в инфантильной радости освобождения, то есть всегда проще опустить великого человека до себя, нежели делать усилие, чтобы дотянуться до него.
Лурье занят другим – восстановлением реалий истории. Как, скажем, в главах о Пушкине, образ которого в книге мало напоминает канонический, точнее, канонические (еще совсем недавно Пушкин был пламенным революционером, жизнь положившим на борьбу с антинародным режимом, сегодня же из него делают охранителя «устоев» и православного провидца - хоть сейчас канонизируй - спущенного в нашу жизнь неведомо с каких горних высот). При неимоверном пиетете перед каждым пушкинским словом мы почему-то напрочь отказываемся верить поэту, читая его знаменитое «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон». Ну а вот Лурье верит. Уникальной, как он считает, фигурой Пушкина делает другое: явление гения в рядовом, а в каких-то проявлениях и заурядном для своего времени человеке. История с Полевым в этом отношении более чем выразительна (как и в случае с Вяземским, Белинским, Герценом и т. д.).
Полемичность позиции заставляет Лурье быть максимально корректным в представлении исторического материала. Текст его книги как минимум на треть составлен из цитат. И цитат, повторяю, по большей части из абсолютно доступных каждому из нас источников. Отсюда, возможно, еще и интонация авторского недоумения, которая в определенной степени становится сюжетообразующим для повествования Лурье элементом: почему? Почему мы так покорно соглашаемся на оскопленные, идеологически выверенные варианты истории русской культуры? В конечном счете, для чего мы изучаем историю? Чтоб про себя узнавать. Вот и давайте узнавать, предлагает Лурье, только не будем щуриться. Давайте, в частности, не строить мифов о недостижимом для нашего современника благородстве людей «пушкинской эпохи». Мы, скорее всего, не лучше их, но и, уж точно, не хуже. Разное в те времена происходило. По-разному вели себя люди. Поэтому давайте не заходиться в молитвенном почитании «России, которую мы потеряли». Да ничего мы не потеряли. Такое не потеряешь.
Автор знает, о чем он говорит. В этой книге он не только историк, изучающий предмет по литературным и историческим источникам. Он еще и человек, проживший жизнь своих персонажей – жизнь петербургского журнального литератора, и к опыту этой жизни относится с доверием и уважением. Повествователь в книге Лурье, разумеется, носит черты реального Лурье («…прослужив полжизни в советском журнале, я имел начальниками людей, не годившихся Булгарину в подметки…»). Но, тем не менее, перед нами - здесь мы уже переходим к вопросу о "художественном" в книге Лурье - именно образ повествователя, выстроенный по законам художественного произведения; образ человека, пережившего несколько эпох в истории России (советскую оттепельную, советскую застойную, перестроечную, нынешнюю постсоветскую эпоху "стабильности и укрепления вертикали") и научившегося улавливать в смене эпох некий сквозной сюжет исторического повествования, свидетелем которого и отчасти участниками все мы были.
Понятие «художественность» в приложении к тексту Лурье не имеет никакого отношения к беллетризации исторического материала. Как раз пафос работы Лурье – в борьбе с «художественным раскрашиванием» истории (коим является также и моделирование по идеологическим схемам заведомо оскопленного сюжета истории русской литературы). «Художественное» здесь – в том, как выстраивает из приводимых цитат и комментариев свое повествование автор, как и с помощью чего достигает повествовательного напряжения; в тех отношениях, в которые вступает повествователь и с выкладываемым им материалом, и с читателем.
При беглом (очень беглом) взгляде на стилистику Лурье ее можно было бы назвать фельетонной. Но на чтении этой прозы особенно не разбежишься - фразу свою Лурье строит, то есть каждую заставляет прочитывать, и здесь задействована не только энергетика иронического высказывания, но и энергетики философской (эстетической) максимы, публицистического выпада, лирико-исповедальной прозы и т. д. В частности, повествователь у Лурье активно использует жаргон советского официозного языка и официоза постсоветского, а также сегодняшний городской жаргон, который здесь отнюдь не форма оживляжа - Лурье работает со словом не только как художник, но и как историк: используемый им прием смешения в языке разных культурных эпох демонстрирует поразительное соответствие, скажем, советских и постсоветских речений содержанию явлений позапрошлого века. И соответственно, сам язык здесь становится формой полемики с подходами к истории литературы утвердившимися в советском (оно же, механически поменяв знаки, стало по большей части постсоветским) литературоведении.
Жанр краткого отзыва на книгу не дает возможности представить здесь проблематику "Изломанного аршина" в полном объеме, поэтому закончу вот таким резюме: перед нами, по сути, книга о том, почему реальная история нашей литературы гораздо важнее для нас красивых, величественных, с самыми благородными, возможно, намерениями выстраиваемых мифов о ней. О том, что, на самом деле, приближает нас к отечественной культуре, то есть к самим себе, а что отдаляет.