Этот номер журнала выходит за день до европейского Рождества, которое давно уже стало своим для обеспеченных граждан России. Сказочные ярмарки, глинтвейн, сосиска с капустой, бамбинокарусель, электрическая белочка щелкает орешек. Бах в костеле, Моцарт в опере, золотая шоколадка на одеяле.
Скоро, совсем скоро все это будет нельзя.
С нами и воевать не будут, и запрещать ничего не будут, все произойдет само собой.
Да что «само собой», это мы своими руками удушим нашего волшебного младенца.
Власти Брюсселя уже в этом — вполне еще христианском — году, планируя праздник на главной площади, решили пощадить чувства магометанских друзей и вместо нормальной зеленой ели захреначили на центральной площади супрематическую колбасятину, отдаленно напоминающую дерево. По своей инициативе решили пощадить чувства: магометанские друзья, не будем катить на них напраслину, антиелочных самосожжений не устраивали.
В апреле мадридский «Реал», один из четырех с половиной сильнейших футбольных клубов мира, убрал со своей эмблемы крест: «для укрепления популярности команды среди мусульман Европы и Ближнего Востока». Еще раньше крест исчез с герба «Барселоны». Вы знаете об этом? Никакого шума не было. Это мы — не шумели.
Подзаголовок книги Аркадия Ипполитова отсылает к «Образам Италии» Павла Муратова, классическому труду, сочиненному ровно сто лет назад. В эмиграции Муратов обосновался в какой-то момент в Риме, к нему наезжали в гости такие же вышиб ленные из истории соплеменники… Нина Берберова восклицала в мемуарах: «Быть в Риме. Иметь гидом Муратова!». Сейчас это кажется чем-то фантастическим словно сон, после которого три дня ходишь в дурмане…
Возглас типа «Быть в Милане. Иметь гидом Ипполитова!» в устах человека, имевшего счастье оказаться в волшебном пейзаже с моим сегодняшним героем, звучал бы, казалось, схоже, но как изменился контекст. Сто лет назад сквозь фронтоны и алтари европейской старины просвечивало будущее. Хотя бы личное будущее конкретного эмигранта, ищущего норку, где сухо и тепло. Да и будущее человечества, в общем: прогресс, все дела. Сейчас в Европе никакого будущего нет. Кажется, что на кладбище еще ярмарка, но на самом деле оно уже зарастает лопухами; нужно будет еще ухитриться издохнуть, не потеряв достоинства.
Италия, где волшебные руины растут из земли, как зеленые стрелки лука из банки на подоконнике, — апофеоз Европы. Культуру тут даже культивировать не надо, достаточно уронить зерно.
«Ты знаешь край?» — это из Гёте (немцы были больны Италией не слабее русских). На нашу мову «тызнаешькрай» переведено заподлицо. «Я знаю край! Там негой дышит лес, Златой лимон горит во мгле небес» — Жуковский. «Ах, есть земля, где померанец зреет, Лимон в садах желтеет круглый год» — Майков. «Ты знаешь край, где мирт и лавр растет, Глубок и чист лазурный неба свод» — Тютчев. «Ты знаешь край лимонных рощ в цвету» — Пастернак.
Нейтральный тезис «у каждого своя Италия» быстро оборачивается у Ипполитова потоком образов, цепочкой ассоциаций, струйкой ДНК, так что уже не поймешь, чье свое имеется в виду в абзаце, в котором теснятся Джуд Лоу из «Талантливого мистера Рипли» и Хемингуэй со стаканом, Ганнибал Лектер с лекцией о Данте и Одри Хепберн, сбегающая по лестнице в золотой сон, а Мисима, знаете, свой характер вылепил, глядя на испещренного стрелами святого Себастьяна Гвидо Рени; вы же знаете, как кончил Мисима.
Наш золотой век, первая треть девятнадцатого, морозная пыль и бобровый воротник — эта эпоха, пишет Ипполитов, освещена итальянским солнцем, которое прикатили в Россию Брюллов, Кипренский, Венецианов, Щедрин. Фон большинства брюлловских портретов — оранжерея, волшебный зимний сад, «так что даже итальянская природа, столь часто изображаемая живописцами того времени, производит впечатление искусственно высаженной в горшках и старательно культивируемой».
Это русская тема: переживать горшок с фикусом как космическое событие. Рассматривать недельные новогодние каникулы на брегах Тибра и Бренты как паломничество, как даже и университет. Считать, что одно гениальное стихотворение оправдывает бездарную жизнь. Ловить в оговорках правителя обещание реформ. Считать посещение спиритического кружка духовной жизнью. Пьяное соитие в полчлена после корпоратива — любовью. Свечу — светом. Зеркало — картиной. Я был в Италии, я видел, как работают краски на этом небе, я ссал во все ее моря, я блевал спагетти и граппой — означает ли это, что жизнь прошла не впустую?
На задней обложке Т.Н. Толстая сообщает, что «всякий, кто любит культурный туризм, должен купить эту книгу». Но «культурный туризм» — это такое выпаривание счастья из табелькалендаря… о чем таком расскажет мне хранитель кабинета итальянской гравюры Государственного Эрмитажа, о чем таком, чего я не видел во сне?
Вот мы в церкви Санта Мария прессо Сан Сатиро (это в Милане). «Мы» в смысле читатели; автор этих строк в Сан Сатиро не был, но теперь уж (см. мотивацию ниже) точно заглянет. Донато Браманте сочинил тамошний интерьер.
«Находясь под сводами церкви, испытываешь какое-то чувственное наслаждение, так как каждая деталь, каждая мелочь декора столь же естественна в своей продуманной симметрии, как снежинка, цветок или раковина. Бледно-голубой свод и мерцание старинного золота капителей, гротески рельефов и кессоны потолка, похожие на идеальное изображение влагалища; все стройно, округло, ласкает зрение и осязание…»
Создать фразу «влагалище здесь не случайно» — абсурд, всякое влагалище не случайно, но все же я не вычеркиваю эту фразу, и добавляю, что не случайна также и мраморная задница юноши с какой-то из непомеченных страниц; только задница, сам юноша затерялся в истории, а аппетитная задница сохранилась.
В редакции я услышал, что «Особенно Ломбардия» — роман с искусством, а может, так написал кто-то из рецензентов, и это верно в том смысле, что когда прямо-таки роман, то влагалище занимает законное место в ряду кессонов, рельефов и капителей, ибо все это сотворено, есть результат неравнодушного усилия, является, как бы это поизящнее, триумфом божественного креатива. Есть тут место и для ревности, раз за разом, страница за страницей есть для нее место — кто это толпится в прекрасных угодьях, дышит перегаром на фрески, задерживает проход? Наш автор не церемонится: «туристическое стадо», «проклиная туристическую толпу (а не проклинать ее невозможно)», «толпа совсем тупых туристов в шортах, желающих вспышками фотоаппаратов отметить свое присутствие около давно умерших аристократов»…
«Зеленый глянцевитый голландский огурец» — это (из «Анны Карениной») определение бодрого иностранного попрыгуна Ипполитов повторяет и повторяет, пока растительный образ не превращается в животный, турист уже именуется «глупой говядиной».
Есть сцена в опере: «Сам был свидетелем, как наша Людмила третьего тысячелетия на «Любовном напитке» сидела и так как, чисто по Пушкину, «ничего перед собой Себя прекрасней не находила», все время жала на клавиши, строча эсэмэски…» Ну, понятно.
Повторяющийся сюжет «Ломбардии»: автору удается остаться наедине с самим собой. В Чертозу надо ехать не на автобусе, а на поезде до такого-то полустанка, во второй половине дня, лучше осенью; «тогда дорога к Чертозе от полустанка особенно упоительна, особенно одинока, нет никого — только ты и Чертоза».
Это не только история про Аркадия Ипполитова, это закон: живи один, гуляй один, тогда ангелы не стушуются, налетят, сгуртуются над головой. «Куда мне девать все эти подарки, которыми летнее утро награждает меня — и только меня?» — вопрошал набоковский герой, ничего на самом деле выяснить не желая, а только подчеркивая, на альвеолах перекатывая сладкое «для одного меня».
Какие-то из книжек возражают с полки, что у этого чувства есть другой, тоже ведь сладкий вариант «для двоих». Когда в двух зрениях одновременно взрывается чудо постижения, раскрывается цветок восхищения, проявляется фоточка узнавания — правда ведь, кажется, что есть где-то коробочка, хранящая этот кадр и принадлежащая сразу двоим; вот так, сразу двоим, а вы думали, так не бывает?
Мы правильно думали. Так не бывает. Коробочек две, и каждый утащил свою за своей пазухой. Берберова вспоминает, как отслаивался от нее Ходасевич на венецианских площадях, как метался по ним, заламывая, в танцах с призраками пятнадцатилетней давности, с привидением той любимой, что делила с ним эту площадь раньше, и Берберова немного ревновала к прошлому, но совсем немного. Она была жестокой и умной и хорошо знала, что привидение — это всего лишь привидение. Вжик — и улетело, и вообще привидений не бывает.
В книжке и намека нет на «систематическую информацию»; автор словно бы даже не слишком верит в идею систематичности. Поминает «черты стилистической общности, что выразить с помощью каких-нибудь устоявшихся привычных терминов гораздо сложнее, чем почувствовать». И какой-то образ из Феллини «стоит сотни томов научно-исторических исследований».
Если выпрыгнет какой-нибудь теоретический пассаж, то лексика в нем будет очень даже практическая. Что такое барокко? «Барокко это мясо... Сочное, пульсирующее мясо, сочащееся и необычайно красивое, сияющее, блестящее… В барокко сладострастно телесны аскеты и гедонисты, девственники и развратники, нищие и повелители…»
Обобщающее рассуждение быстро перетекает в парад персонажей, аскетов и гедонистов, и читателю уже неважно, какой стиль они предпочитают в это время суток; расскажите лучше мне, как они умерли, на кого они были похожи, нужно приключение.
Взгляд прыгает, и мысль скачет, и эпохи путаются; это правильно, если это роман. Есть тут Хлестаков со своим снобизмом, заимствованным из статеек в GQ и Men’s Health о сардинских курортах. Маленький мальчик поздней осенью в облетевшем дачном саду рассматривает огромную старую книгу о Леонардо да Винчи (сцена из «Зеркала»). Сцена эта, считает Ипполитов, намекает на роман Мережковского про того же Леонардо, в романе этом всегда снег и мороз, и становится как-то теплее, в смысле ближе к отечественному опыту. В какой-то момент возникает вопрос, нравились ли Леонардо романы Жана Жене. Роспись в миланском замке по мотивам новеллы Боккаччо вызывает в памяти наши пятидесятые, ибо форма гладко зачесанных волос, убранных под чепцы, похожа на шляпки соответствующей эпохи. Белобрысые ангелы в длинных рубашках на «Мадонне умиления» Филиппо Липпи напоминают мальчиков из «Бежина луга» Тургенева.
«Швейцарский колледж» Карло Борромео был создан для обучения проповедников, отправляющихся в Швейцарию бороться с протестантизмом, и здание полно такой «величественной отчужденности», что его не могли не полюбить Наполеон с Муссолини, и что-то там даже оба перестроили. На «Корзине с фруктами» Караваджо птицы не нарисованы, но напряжение такое, что они подразумеваются, и не простые, а хичкоковские, сеющие страх и смерть. «Пьета Рондадини» Микеланджело объявляется памятником жертвам массовых расстрелов, концлагерей и атомной бомбы. В Италии город женского рода; как это не по-нашему, произнеси Госпожа Великий Новгород, перед глазами встает пожилой трансвестит. Итальянская пашня (см. цитату) помогает понять строчку Пушкина.
Россиниевская опера «Путешествие в Реймс», в которой светская туса дрейфует к месту коронации Карла Х, напоминает о Хакамаде, Ксении Собчак и Людмиле Петрушевской. Инженер Тарталья выбил зубы политику Берлускони макетом миланского собора; эстетически очень верное решение: «Фальшивой готикой по фальшивому политику — какое чувство стиля!». Родовое гнездо герцогов Висконти напоминает разбойничье логово в болотистой местности, мужчины грабят потихоньку, а женщины коз доят, как Ксения Раппопорт в фильме Авдотьи Смирновой «Два дня». Это не «осовременивание», а плавное валандание в зарослях вечности, в хрустальном шаре, куда закачена ноосфера. Авдотья Смирнова была женой Аркадия Ипполитова. Их сын, Данила Ипполитов (1990), вратарь сборной России, выиграл Кубок Европы и межконтинентальный Кубок по пляжному футболу. Пляжный, mamma mia, футбол. Солнце, море, золотой песок.
В коллекции живописи Кастелло Сфорцеско автора завораживают два портрета — «Поэт, читающий в лесу» Антонио Корреджо и «Юноша с книгой» Лоренцо Лотто. Первый залез в чащу с томиком, наверное, Петрарки («Ерофеев сразу вспоминается: на кухне что-то упало, наверно, книга, наверно, Борхес»), уткнулся в нее, второй, напротив, смотрит в глаза зрителю, но не готов делиться прочитанным: том захлопнут, взор строг. Надо же, какой-то кислый шестнадцатый век, а вот ведь мужики с книжками, уединяются, листают, «много букв», чего-то там себе воображают над страницей: совсем как мы. Или не совсем? Они «населяют просторные залы с готическими окнами и высоким камином, для них предназначены кинжалы с рукоятками, украшенными грудями сфинксов, для них звучат расписные клавесины и раздувается огонь мехами столь же роскошными и ненужными, сколь не нужно всякое искусство».
Это не случайная мысль, вот еще раз: «Атланты даже не делают вид, что что-то поддерживают, их головы отстоят от стены как у самостоятельных скульптур, плечи свободны, руки скрещены на груди, и эти фигуры — зримое воплощение того, что всякое искусство совершенно бесполезно». Это неправда. Искусство полезно: оно тренирует те мышцы души, что понадобятся Там, где мы, наверное, лишимся тел, запахов и голосов, но сохраним какую-то милую ерунду, по которой и будем друг друга опознавать, которая единственно и будет служить доказательством, что некогда существовало Здесь.
В анамнезе всякой красоты сидит трагедия, соборы стоят на костях, храмы — на крови. Истории создания шедевров и хранящей их архитектуры полны мастифов (очередной герцог выводил их для охоты на людей), отравленных матерей и детей, заточенных по железным норам братьев, массовых убийств (солдаты походя перебили двести человек — частая сценка) и прочего скотства. Шедевры — побочный продукт машины по производству исторического скотства. Об этом не стоит помнить всякую секунду, иначе эстетическое чувство завянет, вот как фикус, но все же иногда вспоминать не помешает.
В Пьяченце есть Piazzale delle Crociate, площадь Крестоносцев. Папа Урбан Второй в 1095 году выступал здесь, науськивал толпу на дальнюю дорогу, обещал небесные воздаяния: хорошие или плохие, как дело пойдет. Дело было важное: первый крестовый поход. Вот на каком-то напыщенном гербе смешная картинка: извивающийся змей с раскрытой зубастой пастью, в глотку змея засунута маленькая человеческая фигурка с растопыренными руками. Когда-то змей был без начинки, украшал гербы и флаги в гордом одиночестве, но как раз во время крестовых походов в его пасти появился человечек. «Это неверный мавр, пожираемый святым змеем христианской веры». Вот так: пожирали мавра да недопожрали — а что было делать? Выжигать каленым? Так и выжигали, но жизнь всегда победит смерть неизвестным науке способом; он выждал, размножился и теперь потихонечку (да и не потихонечку уже) пожирает нас, и ведь очень мало кто из христиан догадается, что это оно и есть — обещанное воздаяние. Не Урбаном Вторым обещанное, а устройством, что ли, вселенной самой.
Происходит, конечно, странное: у христиан (у нас) земли и богатства, искусство и наука, они (мы) сидят (сидим) на ключевых позициях, нас (в тех, во всяком случае, землях, до которых нам есть дело) элементарно больше, даже пока и много больше, а вот мы уже при этом проиграли. «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые»; в детстве я думал, что это впрямь про избранных, а это про всех, ибо пойди, найди судьбу, траектория которой ни разу не пересеклась бы с падающими царствами, ледниковыми периодами или глобальной сменой моды на всю линейку нижнего белья.
Приехать бы сюда — в условную Италию — лет через сто, уже при китайцах, они-то старину, очень может быть, что и лелеять будут, и ящериц в мраморных щелях разводить, больше конечно в пищу, но и с известным артистическим смыслом… Или они не едят ящериц? Соборы застроены минаретами, пагоды где-то спрятаны, но прикатила вместе с китайцами дурная ихняя природа: все в лианах, в плюще, камыши даже растут прямо на сухопутной площади, природа тоже оказалась впечатлительной, постаралась заселить руину в соответствии со всеми требованиями высокой традиции. Чтобы приехать через сто лет, нужно семьдесят из них — минимум — проваляться в криогене, и после размораживания я, конечно, никого не узнаю и буду воплощать фигуру абсолютного одиночества. Меня будут фотографировать на бескрайних ртутных площадях, поить амброзией, секрет которой открыл-таки один настойчивый арабский звездочет. Узкоглазая пионэрка в белых гольфах подведет меня к заспиртованному алтарю и будет с интересом пялиться, спляшет ли моя правая рука тот странный малярийный танец, что сохранился на старой видео фреске. В памяти моей болтается несколько имен, пара взглядов да зачем-то и тот еще лишний факт, что Аркадию Ипполитову в начале третьего тысячелетия Кремона напоминала на вкус фрукты с горчицей.
Досье
Аркадий Ипполитов (1958, Ленинград), российский искусствовед, куратор, писатель. Лауреат Премии Андрея Белого (2012) за книгу «Особенно Ломбардия». Окончил исторический факультет Ленинградского университета по кафедре истории искусств. С 1978 года работает в Государственном Эрмитаже. Старший научный сотрудник отдела западноевропейского изобразительного искусства, хранитель итальянской гравюры. Член правления Института Pro Arte (Санкт-Петербург). Автор более 400 научных и критических публикаций. Преподаватель истории искусств в Европейском университете (Санкт-Петербург). Куратор многочисленных выставочных проектов в России и за рубежом.