Когда в руках у меня оказалась книга «Франц Кафка в русской культуре»[1], я через некоторое время — уже углубившись в нее, — поняла, что имею дело со своеобразным конструктором, игрушкой, предназначенной лично для меня и которую я могу использовать для решения своих проблем.
Не то чтобы этим конструктором не могли пользоваться и другие, просто он, хотя и очень хорош, не соответствует, так сказать, заводским стандартам, ему сложно будет найти покупателя.
Это и не художественная книга (хотя отчасти вполне художественная — там есть новые переводы из Франца Кафки), и не литературоведческое исследование: она начинается (после вступительной статьи) с длинной библиографии, а дальше, в «Приложении», в ней еще много всего — упоминания России в текстах Кафки, список русских книг в его домашней библиотеке, упоминания самого Кафки в русской поэзии и дневниках, иллюстрации русских художников к его произведениям.
Не похож этот том и на книгу, казалось бы, сходной тематики, но гораздо более строгую по композиции, рассматривающую лишь контакты австрийского поэта с его русскими современниками, — «Рильке и Россия»[2]. Пожалуй, ближайшая аналогия — книга, которую мне довелось когда-то перевести и которая, кажется, так и не нашла читателя: работа пишущего по-немецки Игоря Панфиловича о восприятии в России и за рубежом пушкинского «Медного всадника»[3].
«Кафка в русской культуре» — авторский проект. Соединяющий литературоведение с повседневностью: непритязательный, но точный перечень фактов литературной истории, «загрязненный» не всегда красивыми, не всегда умными, но реально существующими в этой повседневности ситуациями, высказываниями, картинками.
А мне как переводчику хочется знать, что вообще случается с переведенными книгами после их выхода в свет. Преобладают у меня ощущения пессимистические: переводные книги не входят в живую ткань литературной жизни, они не обсуждаются рецензентами, а если и обсуждаются, то не более чем на протяжении года после публикации (по истечении года раздаются премии за лучшие переводы), и уж тем более не влияют на развитие русской поэзии или прозы.
Бывают исключения — шедевры, которые постоянно переиздаются, значит, их, видимо, покупают и читают. К таким шедеврам относятся книги Кафки. Юлий Даниэль, который Кафку не любил, отметил, тем не менее, его исключительность, его роль в развитии западной литературы: «Теперь бы мне еще Джойса прочесть и отвергнуть — и я бы стал в оппозицию к триединой формуле современных эстетов Европы и США: “Пруст – Джойс – Кафка”» (1967 год, КРК, с. 521).
Книга «Кафка в русской культуре» позволяет достаточно детально проследить историю рецепции этого автора в России начиная с 1964 г., когда в журнале «Иностранная литература» были впервые напечатаны на русском языке восемь рассказов Кафки в переводе С.К. Апта (и даже с еще более раннего времени, когда кто-то просто слышал о нем, читал его произведения в переводах на другие языки). Библиография вышедших с тех пор работ — изданий произведений Кафки, посвященных ему книг и статей (включая и те, где его имя просто упоминается), рецензий на спектакли и фильмы по его произведениям или по материалам биографии — насчитывает 1600 наименований. Переведены романы и малая проза Кафки, его пьеса, афоризмы, «Письмо к отцу», переписка с Фелицией Бауэр, Миленой Есенской, Максом Бродом, Феликсом Вельчем, отрывки из разговоров Густава Яноуха с Францем Кафкой, дневники (с пропуском повествовательных фрагментов — записей снов, набросков и т.д., которые занимают там очень значительное место).
Все это производит внушительное впечатление. Однако А. Филиппов-Чехов, составитель книги, еще в предисловии предостерегает читателя от благодушия, будто окатывая его холодной водой (КРК, с. 12):
В отечественном литературоведении существует масса исследований, в основном студенческих и аспирантских, по частным вопросам, но совершенно нет серьезных и общих исследований наследия Кафки. <...> Иначе говоря, Кафка как бы «ускользает» от критики.
Мнение же самого А. Филиппова-Чехова (КРК, с. 16), суммирующее итоги проделанной им работы, для меня есть нечто принципиально неприемлемое и даже — как квинтэссенция распространенной ныне тенденции — пугающее:
Пожалуй, самое поразительное открытие, которое можно сделать, занимаясь Кафкой, заключается в том, что интерпретировать его притчи попросту невозможно. В них намеренно (намеренно ли?) пропущено какое-то необходимое звено. Поэтому у Кафки нельзя ничему научиться, его книги вообще невозможно понять. <...> Пользуясь терминами концептуализма, текст Кафки есть ни что иное, как «артификация», «высказывание (артикуляция), имеющее вид произведения искусства».
И далее, ссылаясь на высказывание Фредерика Бегбедера (писателя, в моих глазах не обладающего никаким авторитетом), — «Пруст построил свой семитомный карточный домик с намерением сообщить нам одну простую истину: литература нужна для того, чтобы найти время... для чтения!» — А. Филиппов-Чехов делает окончательный вывод (там же): «Это в полной мере относится и к Кафке, который, судя по всему, своей литературой ничего иного сказать не хотел или не мог».
Но вернемся к вопросу о рецепции Кафки в России.
Понятно, что в советскую Россию Кафка пришел (приходил, шаг за шагом) с невероятными трудностями и с большим запозданием.
После первой публикации в «Иностранной литературе» (1964) вышел — уже в 1965 г. — довольно объемистый том прозы Кафки «Роман. Новеллы. Притчи», с романом «Процесс» в переводе Р. Райт-Ковалевой. Однако вот что пишет о судьбе этого тома Евгения Кацева, которая позже перевела кафковские «Дневники» (КРК, с. 504):
Выпуск известного «черного тома» (1965), составленного Б. Сучковым, с его же предисловием, видимо, должен был «закрыть тему», едва открыв ее, — сказал же некий деятель: вот вам, пожалуйста, вы теперь сами убедились, что Кафка сумасшедший, и хватит его с нас. Тираж по тем временам был небольшой — говорили, что 25 или 30 тысяч, в выходных данных книг зарубежных авторов он не указывался; к тому же львиная доля его была отправлена в страны «народной демократии»...
Примерно тогда же Кацева получает заказ на перевод дневников и писем Кафки. Но сразу после событий 1968 г. Кафка был сочтен «духовным отцом Пражской весны» (эту формулу придумал гэдээровский публицист и крупный партийный деятель Альфред Курелла). Готовившаяся в то время публикация не состоялась. В итоге полностью дневники Кафки вышли только в 1998 (!) г. Похожей оказалась и судьба романа Кафки «Замок». Перевод был вчерне закончен Р. Райт-Ковалевой в 1968 г., а опубликован более через двадцать лет, в 1988-м, на страницах «Иностранной литературы», в виде же отдельной книги — в 1990-м, уже после смерти переводчицы (воспоминания Арсения Гулыги, КРК, с. 516–519). В том же 1988-м, в журнале «Нева», вышел другой перевод «Замка», Г. Ноткина. Третий и последний роман Кафки «Америка» появился в 1990-м (перевод В. Белоножко, в журнале «Урал») и в 1991 г. («Пропавший без вести (Америка)» в переводе М. Рудницкого). То есть все важные публикации (кроме книги 1965 г.), а также их перепечатки, связаны уже с (пост-)перестроечным временем. В начале 2000-х эта важная работа была продолжена. В 2002-м выходит роскошное издание «Процесса», подготовленное А. Белобратовым: параллельный текст на немецком и русском языках, перевод Р. Райт-Ковалевой дополнен переводами подготовительных фрагментов, выполненными Г. Снежинской, снята искусственная последовательность частей этого незавершенного романа, предложенная в свое время «душеприказчиком» Кафки Максом Бродом. В 2003 г. выходит очень значимая для понимания Кафки книга «Неизвестный Кафка: Рабочие тетради. Письма», составленная и переведенная Г. Ноткиным, в 2004-м — третий перевод «Замка», за который переводчик, М. Рудницкий, получил премию имени В. Жуковского.
Кафке повезло и с русскими переводчиками, и с точки зрения полноты имеющегося у нас — теперь, в последние десять лет — корпуса переводов его прозы. (Из немецкоязычных писателей XX в. такого примерно уровня — «первого ряда» — у нас более или менее хорошо представлены Э.М. Рильке, Роберт Музиль и Томас Манн, теперь еще Готфрид Бенн, гораздо хуже — Роберт Вальзер, Альфред Дёблин, Томас Бернхард и Эрнст Юнгер, почти никак — Ханс Хенни Янн, Хаймито фон Додерер, Арно Шмидт.)
Посмотрим теперь, как воспринимались книги Кафки в России.
Первое, что меня поразило после прочтения книги, это отсутствие подлинного интереса к Кафке в русской писательской среде, причем как со стороны «официальных» писателей, так и в среде писателей или литераторов, настроенных по отношению к режиму скорее оппозиционно. Да, Кафкой восхищалась (еще находясь в эмиграции) Марина Цветаева (письмо 1937 г., КРК, с. 482), о нем написал проникновенные слова Георгий Адамович (во вступлении к туринскому изданию «Процесса», 1970), заговоривший о «скрытой религиозной сущности творчества Кафки» (КРК, с. 489). Проза Кафки произвела глубокое впечатление на Марию Юдину (читавшую его по-немецки, письмо 1959 г., КРК, с. 494), Анну Ахматову, Григория Козинцева (впервые прочитавшего Кафку по-английски в 1959 или 1960 г., КРК, с. 496), Варлама Шаламова, который уже после прочтения первых рассказов, опубликованных в «Иностранной литературе», разглядел в них «символические памфлеты, трактующие о судьбах мира и человека» (КРК, с. 501), Геннадия Айги (сказавшего о Кафке: «...разве он значит для меня меньше, чем некоторые из моих любимых “канонизированных” святых?», 1984, КРК, с. 529).
Однако от многих других высказываний веет какой-то поверхностностью, толстокожестью, чуть ли не чувством собственного превосходства:
Илья Эренбург, 1963 (КРК, с. 69):
Можно ли отрицать Джойса и Кафку, двух больших писателей, не похожих друг на друга? Для меня это прошлое, это исторические явления. Я не делаю из них знамени, и я не делаю из них мишени для стрельбы. <...> Что касается Кафки, то он предвидел страшный мир фашизма. Его произведения, дневники, письма показывают, что он был сейсмографической станцией, которая зарегистрировала благодаря чуткости аппарата первые толчки. На него ополчаются, как будто он наш современник, а это крупное историческое явление.
Александр Твардовский, 1964 (КРК, с. 502):
Залпом прочел «Процесс» Кафки, правда, во второй половине уже порой «партитурно», но объемля, угадывая смысл и дух бегло просматриваемых, схватываемых оком страниц. И мне уже не кажется анекдотичным то, что кто-то в Румынии или Венгрии связывал имя Кафки с моим, имея в виду «Тёркина на том свете».
Константин Симонов, 1986 (КРК, с. 97):
И вот мы издали Кафку. Суетившиеся вокруг этого на Западе литературные спекулянты лишились привычной возможности надсаживать глотки по этому поводу и стали спешно искать другие. А у нас появились на полках интересные, хотя и не завоевавшие особенно широкого читательского признания книги талантливого и трагического писателя.
И. Берлин о Борисе Пастернаке (опубликовано в 2001 г., КРК, с. 146):
Когда через несколько лет я привез в Москву несколько томиков Кафки по-английски, он [Пастернак] не проявил к ним никакого интереса. Как сам он мне потом рассказал, он подарил их Ахматовой, которая была ими глубоко тронута; читала их и перечитывала до самого конца своей жизни.
То же самое можно наблюдать и в стихах, составивших раздел «Кафка в русской поэзии». На мой взгляд, стихи эти весьма посредственные, они плохо соотносятся с именем Кафки уже в силу своей стилистической банальности, порой переходящей в какой-то частушечный говорок:
...Умел он темы находить,
Их крайне жутко заострить.
Его искусство потрясает.
Он пред людьми и Богом чист, —
Мудрец, экзистенциалист.
(Вадим Руднев, «Кафка», 2004, КРК, с. 419)
Исключение — первое стихотворение подборки, «Кафка Милене» Елены Фанайловой (2002, КРК, с. 417), действительно цепляющее за живое:
...Кафка Милене: закрой колени,
Быстрые голени гойки,
И заодно не прикасайся к моим
Розовым языком, бледным огнем и мечом
И не трогай мой член и не трогай мой мозг
И не трогай
Известковые легкие, каменное средостенье.
Есть и еще одно радующее исключение — посвященная Кафке совсем недавняя серия стихов рижского поэта Владимира Ермолаева (2011, КРК, с. 449–480). Но о ней чуть позже.
Второе мое наблюдение — что научное восприятие Кафки в России в целом проходило через те же этапы или «крены», что и на Западе. Вот что, скажем, пишет о восприятии Кафки С. Сонтаг («Против интерпретации», 1992, КРК, с. 112):
Творчество Кафки, например, стало трофеем по меньшей мере трех армий интерпретаторов. Те, кто прочитывают Кафку как социальную аллегорию, видят у него анализ фрустраций и безумия современной бюрократии и ее перерастания в тоталитарное государство. Те, кто читают Кафку как психоаналитическую аллегорию, находят у него безоглядно обнаженный страх перед отцом, страх кастрации, чувство собственного бессилия, порабощенность снами. Те, кто читает Кафку как религиозную аллегорию, объясняют, что К. в «Замке» домогался доступа в рай, что Йозеф К. в «Процессе» судим неумолимым и непостижимым Божиим судом.
На мой взгляд, все интерпретации такого типа поверхностны, так как исходят из предвзятого мнения, а не из тщательного анализа какого-то одного произведения Кафки или его творчества в целом. Тем не менее, получается, что они были направлениями или «модами», связанными с определенным временем, и интересно, что все они нашли отражение в России, где социальные интерпретации занимали преобладающее положение, а психоаналитический подход был представлен, например, работами Вадима Руднева, считавшего Кафку «главным литературным психотиком XX века» («Прочь от реальности. Исследования по философии текста. II», 2000, с. 303).
Тем не менее, появлялись в России и другие работы.
С одной стороны — публикации западных авторов, более склонных к внимательному всматриванию в прозу Кафки. Упомяну здесь только три. Это эссе Вальтера Беньямина «Франц Кафка» (1934; в переводах М. Рудницкого, 2000, и Г. Ноткина, 2001), с проговоренной в нем удивительной мыслью (одной среди многих): «Ибо как К. живет в деревне у замковой горы, точно так же современный человек живет в своем теле: чужак, отщепенец, вытолкнутый из бытия, он ничего не знает о законах, которые связывают это его тело с иными, высшими порядками» (перевод М. Рудницкого, с. 103). Затем — эссе Элиаса Канетти «Диалог с жестоким партнером» (1975; перевод С. Шлапобергской в кн.: Элиас Канетти. Человек нашего столетия. 1990, с. 56–57), где о Кафке и Стендале сказано, что «творчество обоих коренится в пожизненном дневнике, который продолжается оттого, что ставит себя под сомнение». И наконец — коротенькое эссе Германа Гессе «Франц Кафка» (1935; в кн.:Герман Гессе. Магия книги / перевод Галины Снежинской. 2010, с. 244–245), где сказано, что Кафка — «богоискатель, мыслящий как талмудист», который «намного раньше, чем мы, познал адскую муку великого духовного и экзистенциального кризиса, настигшего нас сегодня...»
С другой — работы русских авторов, которые А. Филиппов-Чехов совершенно напрасно обобщает и всем скопом относит к «студенческо-аспирантскому уровню». Я не занималась специально литературой о Кафке, но могу назвать несколько работ, показавшихся мне вполне серьезными и заслуживающими внимания (думаю, это нужно сделать, поскольку по книге «Кафка в русской культуре» составить какое-то суждение об их качестве невозможно). Это, прежде всего, монография В.Г. Зусмана «Художественный мир Франца Кафки: малая проза» (Нижний Новгород, 1996), в рассматриваемой нами книге вообще не упомянутая. Между тем в работе Зусмана имеются весьма ценные наблюдения. Например, анализируется частый у Кафки прием, когда «все повествовательные маски представляют собой проекции исходного “я” рассказчика» (с. 81), или высказывается мысль, что «персонажи Кафки попадают в точку разрыва, где одновременно действуют потусторонние и посюсторонние силы» (с. 120). Очень интересна рецензия Б. Дубина на «Дневники» Кафки «Атака на границу» («Иностранная литература», 1999, перепечатана в кн.: Дубин Б. На полях письма: Заметки о стратегии мысли и слова в XX веке. 2005). Там речь идет о проблеме писательства у Кафки (На полях письма, с. 222):
Письмо Кафки не оторвать от того клинического факта, что сам повествователь и его способность что-то сказать — архимедова точка осмысления мира, декартово место наделения его речью — при этом повествовании, в ходе и в результате его умирает. Дело опять-таки не в медицинском анамнезе, тут гибнет мир. Весь его мир, который невозможно описать, поскольку в повествователе и вместе с ним сейчас перед нами распадается, развеивается и язык, способный эту гибель не то что остановить, но хотя бы зафиксировать, и потенциальный адресат, способный такое, уже ни на что не рассчитывающее «сообщение» принять и разделить.
Из других работ упомяну только три: «Комментарии» А. Белобратова к подготовленному им изданию «Процесса» Кафки и особенно их третью часть «Культурные контексты и источники “Процесса”»; статью Н.С. Павловой «Форма речи как форма смысла» («Вопросы литературы», 2003; о несобственно-прямой речи в романе «Процесс») и статью А. Гугнина о Кафке в «Энциклопедическом словаре экспрессионизма» (2008). В последней статье дана емкая характеристика художественного метода Кафки, сближающая этот метод с поисками экспрессионистов (с. 260):
К. стремится «материализовать» жизнь души посредством реальной предметности, невидимое и духовное помещая в мир конкретный и осязаемый. Все последующее творчество К., по сути, есть непрекращающийся поиск способов совмещения несовместимого: мира реального, данного в пространственно-временных координатах, и мира душевного, который не подчиняется ни физическим, ни социально-экономическим, ни другим материальным законам и константам.
Дочитав книгу о Кафке в русской культуре почти до конца, я столкнулась с совершенно неожиданным сюрпризом: оказывается, все, что мне — по подсказке интуиции — было близко в существующих интерпретациях произведений Кафки, обобщено и доведено до логического завершения в посвященном этому писателю цикле стихов рижского поэта Владимира Ермолаева (процитирую одно из них, «Процесс», КРК, с. 454–455):
процесс над кафкой
начинается самим кафкой
кафка арестовывает
самого себя и доставляет
себя в помещение
где ведется процесс
кафка принимает на себя
обязанности прокурора
кафка просит самого себя
стать своим адвокатом
кафка выступает свидетелем
и обвинения и защиты <...>
писец по имени кафка
окунает перо в кафку
и пишет по кафке
все это происходит
конечно в кафке
и само по себе
есть кафка
Иными словами: все персонажи «Процесса» (и многих или даже всех других кафковских произведений) суть разные части личности самого Кафки. Почему такая интерпретация кажется мне убедительной? Могу здесь сказать об этом только совсем кратко:
— Потому что нечто подобное сказал о себе сам Кафка (Неизвестный Кафка[4], с. 29):
Содержания я не знаю,
ключа я не имею,
слухам я не верю,
все это понятно,
ведь это — я сам.
— Потому что это хорошо согласуется с дневниками и особенно с записями в тетрадях, которые посвящены в основном проблемам личной экзистенции и отношения человека к вышнему миру (или, может быть, к высшим ценностям), да и начинается первая тетрадь характерной фразой: «Каждый человек носит в себе некую комнату» (Неизвестный Кафка, с. 5).
— Потому что прием вынесения внутреннего наружу был достаточно распространен в литературе современников Кафки (Р.М. Рильке, немецких экспрессионистов).
— Потому что такую трактовку подтверждает любовь к Кафке (и способ использования его мотивов в их собственном творчестве) двух авторов, продолживших эту традицию: Пауля Целана и Ханса Хенни Янна. Пауль Целан читал дневники Кафки постоянно и цитирует их в последнем своем письме (к Илане Шмуэли), написанном 12 апреля 1970 г., за несколько дней до самоубийства[5]:
Твои слова о том, что правдивость есть тоска по иному, совершенно захватили меня. Позволь мне процитировать в этой связи слова Кафки: «...привести мир к чистоте, правде, незыблемости».
Ханс Хенни Янн тоже хорошо знал Кафку; его самое известное произведение, трилогия «Река без берегов» (1949–1950), в средней части представляет собой — в каком-то смысле — вариант кафковского «Процесса»: записки, набросанные в преддверии неведомого суда с целью оправдать всю собственную жизнь. (Остается добавить, что Целан и Янн, как и сам Кафка, — представители не вполне освоенного в России литературного модерна.)
Все это побудило меня предпринять с книгой-конструктором еще одну приватную игру: сравнить опубликованные в ней переводы Анны Глазовой с другими русскими переводами (если таковые имеются) и с немецкими текстами. Я хотела, во-первых, посмотреть, «работают» ли возникшие у меня предположения, касающиеся интерпретации Кафки, применительно к конкретным текстам. И, во-вторых, подумать, что может дать новый перевод, если уже имеется другой, ставший классическим. Что касается перевода, то сейчас я просто сформулирую вывод, к которому пришла, а потом проиллюстрирую его на примере одного рассказа, к которому попыталась применить свою — конечно, очень спорную — гипотезу. Вывод такой: чем больше мы заинтересованы в том, чтобы понять текст, а не просто увидеть в нем «высказывание <...> имеющее вид произведения искусства», тем в более точном переводе мы нуждаемся. По мере накопления новых знаний о тексте будет возникать и потребность в новых переводах. Потому что вряд ли возможно адекватно перевести текст, если ты плохо его понимаешь или если заботишься в первую очередь о «красоте», о стилистической гладкости русского варианта. Понимание же текста — если речь идет об авторах масштаба Кафки — со временем сильно меняется.
Анна Глазова — литературовед и переводчик сложных текстов (Целана, Елинек, Вальзера, Бернхарда), стремящийся к максимальной точности (что мне очень симпатично). О своей работе она рассказывает так (КРК, с. 320):
Если говорить о Кафке, то его рассказы я переводила от испуга и удивления, чтобы как-то в голове уложить. <...> В процессе перевода я нахожу в тексте то, что не замечаю при обычном чтении, и с таких находок в голове начинает складываться план статьи. Которая потом либо пишется, либо нет. И наоборот, найденное понимание текста часто начинает задавать направление дальнейшему переводу. <...> Для меня концепция «чистого» искусства, а вместе с тем и «чистого» поэта — может быть, самое жуткое и разрушительное достижение цивилизации.
Я, однако, выбрала для своих опытов хрестоматийный в русском культурном пространстве рассказ Кафки «В исправительной колонии», где в роли «соперника» Анны Глазовой оказывается замечательный переводчик Соломон Константинович Апт, и расхождения в «точности» получаются минимальными, почти незаметными.
Прежде всего мое внимание привлекла фраза, сказанная о путешественнике, которая в переводе С. Апта[6] звучит так (с. 706): «Он не был ни жителем этой колонии, ни жителем страны, которой она принадлежала» („Er war weder Bürger der Strafkolonie, noch Bürger des Staates, dem sie angehörte“). Это читается, можно сказать, почти нормально, однако в более точном переводе Глазовой (КРК, с. 345) возникает парадокс: «Он не был гражданином ни исправительной колонии, ни государства, которому она принадлежала». Нельзя иметь два гражданства одновременно — быть гражданином государства и какой-то части этого государства. Или все-таки можно, как это случилось с путешественником из другого рассказа Кафки, охотником Гракхом, вечно скитающимся между регионом земной жизни и регионом (владычествующей над нею) смерти?
Если продолжать думать на тему земная жизнь (земное тело?) = исправительная колония, вспоминается фраза из дневника Кафки (говорящего здесь о себе в 3-м лице), которую цитирует в своей рецензии Б. Дубин: «Его мучает самомучительное, тяжелое, волнообразное, зачастую надолго останавливающееся, но в сущности непрерывное движение всякой жизни, чужой и собственной...» Это — почти что описание нижней части адской машины из рассказа: «Как только человек пристегнут, нары приходят в движение. Они подрагивают одновременно вправо и влево и вниз и вверх» (перевод Глазовой, КРК, с. 339). Можно найти в тетрадях Кафки и внятное объяснение описанной в рассказе экзекуции (Неизвестный Кафка, с. 36 и 53):
Чистая совесть — это зло <...> Все страдания, окружающие нас, должны выстрадать и мы <...> проходя сквозь все страдания этого мира. В этом смысле для справедливости здесь места нет — но также и для страха перед страданием или для представления страдания в качестве какой-то заслуги <...> Ты можешь держаться в стороне от страданий этого мира, это тебе позволено и этот выбор соответствует твоей натуре, но, быть может, именно такая отстраненность — это единственное страдание, которого ты мог бы избежать.
И еще, из дневника 1922 г. (Дневники[7], с. 330–331):
С примитивной точки зрения настоящая, неопровержимая, решительно ничем <...> не искажаемая извне истина — только физическая боль. <...> Бессонница, почти сплошная; измучен сновидениями, словно их выцарапывают на мне, как на неподдающемся материале.
В общем, я думаю, что в «Исправительной колонии» Кафка описывает себя, причем как поэта, личность которого расслоилась на несколько инстанций: осужденный, солдат, офицер, путешественник. (Таинственный комендант, так и не появляющийся в рассказе, вероятно, представляет силы вышнего мира.)
Осужденный — вынужденно — должен буквально вобрать собственным телом максиму (Глазова, КРК, с. 340): «Уважай своего начальника!» („Ehre deinen Vorgesetzten!“); (Апт, с. 698): «Чтиначальника своего!»)[8]. Офицер — добровольно — ценой смерти познает максиму «Будь справедлив!» („Sei gerecht!“ [Апт, с. 717, и Глазова, КРК, с. 353], у переводчиков эта фраза совпадает; я бы сказала: «Будь праведен!»). Все это похоже на притчу из «Так говорил Заратустра»[9]. Во всяком случае, ясно, что осужденный — низшая инстанция в человеке. Наказывают его за оскорбление, выкрикнутое в адрес начальника: «Брось хлыст, а то убью!..», (Апт, с. 700). Я бы, учитывая вышесказанное, предпочла непонятный, но соответствующий оригиналу перевод Глазовой (КРК, с. 341): «Брось плетку, а то я тебя съем» („Wirf die Peitsche weg, oder ichfresse Dich“).
В умершем офицере есть что-то от мученика, от Христа: «...губы были плотно сжаты, глаза открыты и выражали жизнь (hatten den Ausdruck des Lebens,) их взгляд был спокоен и решителен, а лоб протыкало длинное острие большого железного шипа (Stachel)». Это перевод Глазовой (КРК, с. 357), сохраняющий аллюзию на терновый венец. Такие аллюзии в переводе Апта (с. 721) отсутствуют: «...губы были плотно сжаты, глаза были открыты и сохраняли живое выражение, взгляд был спокойный и уверенный, в лоб вошло острие большого железного резца».
Соответственно, и кофейня/чайная, где собираются сторонники старого коменданта, охарактеризована по-разному у Апта и у Глазовой.
Апт (с. 722): «...она произвела на путешественника впечатление исторической достопримечательности [т.е. чего-то устаревшего, отжившего свое. — Т.Б.], и он почувствовал власть прежних времен».
Глазова (КРК, с. 357): «...но тем не менее путешественник почувствовал в ней историю и память и силу прошедших времен» („...übte es auf den Reisenden doch den Eindruck einer historischen Erinnerungaus, und er fühlte die Macht der früheren Zeiten“: в немецком тексте употреблено выражениеисторическая память, которое я бы предпочла сохранить).
С.К. Апт, видимо, исходил из общераспространенного в то время представления об этом рассказе как о критике тоталитарной системы. Для Анны Глазовой такая трактовка уже потеряла силу, она ищет путь к новому пониманию рассказа — ощупью. Мне же кажется, Кафка хочет здесь высказать что-то близкое тому, что позже сказал — в переведенном Анной «Псалме» — Пауль Целан:
...Ничто
были, есть мы и будем,
и будем цвести:
ничему, ни-
кому роза.
С
пестиком души светлей
и пустынною тычинкой,
с венчиком багровым
от пурпурного слова, слово мы пели
над, о над
тёрном.
Что я могу посоветовать себе и всем тем, кто хочет понять в самом деле очень неподатливые притчи Кафки? Читать эти тексты снова и снова, как читаешь письма от близкого человека...
__________________
Примечания:
[1] Далее, сокращенно, — КРК.
[2] Рильке и Россия. Письма. Дневники. Воспоминания. Статьи. Стихи. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2003.
[3]Панфилович И. «Медный всадник» Александра Пушкина: История толкований поэмы и ее содержание. München: Verlag Otto Sagner, 2007. Описание перипетий восприятия одного произведения поэта, являющегося культурным символом России, с 1841 по 1991 г., превращается здесь, фактически, в историю русского литературоведения в целом (главным образом в советский период) и государственной культурной политики.
[4] Неизвестный Кафка. Рабочие тетради. Письма. СПб., 2003 (перевод Г. Ноткина).
[5]Целан П. Стихотворения. Проза. Письма. М., 2008. С. 705 (перевод Т. Баскаковой). Целан здесь цитирует дневниковую запись Кафки от 25 сентября 1917 г. См. также: Рыхло П. Целан и Кафка //Целан П. Материалы, исследования, воспоминания. М.; Иерусалим, 2007. Т. 1. С. 205–207.
[6] Я цитирую этот перевод по книге: Кафка Ф. Избранное. Харьков: Фолио; СПб.: Кристалл, 1999.
[7]Кафка Ф. Дневники. М.: Аграф, 1998 (перевод Е.А. Кацевой).
[8] Здесь надо бы подобрать другое слово, перекликающееся с ключевым для Кафки словом Gesetz(Закон), что-то вроде: «Чти того, кто по Закону выше тебя!»
[9] «О трех превращениях»: «Три превращения называю я вам: как дух становится верблюдом, львом верблюд и, наконец, ребенком становится лев» (Фридрих Ницше. Избранные произведения. СПб.: Азбука-классика, 2003. С. 377; перевод Ю.М. Антоновского).