В мае 1990-го, впервые после 13 американских лет, мы с Петром Вайлем прилетели в Москву, договорившись, наконец, познакомиться с любимым писателем, но успели лишь к похоронам. Даже мертвый, Ерофеев поражал внешностью: славянский витязь. Его отпевали в церкви, вокруг которой толпился столичный бомонд вперемежку с друзьями, алкашами, нищими. Сцена отдавала передвижниками, но в книгах Ерофеева архаики было еще больше. Его стилю был свойствен средневековый синкретизм. Высокое и низкое тут еще не разделено, а среднего нет вовсе. Поэтому и ерофеевские герои – всегда люмпены, юродивые, безумцы. Их социальная убогость – отправная точка: отречение от мира – условие проникновения в суть вещей. В пьесе “Вальпургиева ночь” автор вывел целую галерею таких персонажей. Им, отрезанным от действительности стенами сумасшедшего дома, отданы все значащие слова в пьесе. Врачи и санитары суть призраки, мнимые хозяева жизни. В их руках сосредоточена мирская власть, но они не способны к духовному экстазу, которым живут пациенты, называющие себя “високосными людьми”.
Ерофеев – сам такой. Автор глубокий и темный, он обрушивает на читателя громаду хаоса, загадочного, как все живое. У Ерофеева нет здравого смысла, логики, закона и порядка. Пренебрегая злобой дня, Веничка всегда смотрел в корень: человек как место встречи всех планов бытия. Он настолько универсален, что легко переходит любую границу, включая государственную.
Сам Ерофеев, впрочем, никогда не был за рубежом, но этого не скажешь о его поэме. В Америке я впервые столкнулся с ней в 1979-м. В Новой Англии тогда проходил фестиваль советского нонконформистского искусства. Гвоздем праздника была инсценировка “Петушков”. Если не брать в расчет не упомянутую в тексте "Смирновскую", постановку можно было назвать адекватной. Удалась даже Женщина трудной судьбы со стальными зубами – а ведь такой персонаж нечасто встречается в Массачусетсе. Объяснить это можно было только тем, что консультантом университетского театра выступил Алексей Хвостенко. Богемный художник, драматург, певец и поэт, он лучше других мог объяснить симпатичным американским студентам, что такое “Слеза комсомолки”, как и зачем закусывать выменем херес, а главное, почему в этой книге столько пьют.
Водка – стержень, на который нанизан сюжет. Герой проходит все ступени опьянения – от первого спасительного глотка до мучительного отсутствия последнего, от утренней закрытости магазина до вечерней, от похмельного возрождения до трезвой смерти. В строгом соответствии этому пути выстраивается и композиционная канва. По мере продвижения к Петушкам наращиваются элементы бреда, абсурда. Мир вокруг клубится, реальность замыкается на болезненном сознании героя. Но эта клинически достоверная картина описывает лишь внешнюю сторону опьянения. Есть и другая.
Венедикт Ерофеев – исследователь метафизики пьянства. Алкоголь у него – концентрат инобытия. Омытый водкой мир рождается заново, и автор зовет нас на крестины. Отсюда – то ощущение полноты и свежести жизни, которое заряжает читателя.
В этом экстатическом восторге заключена самая сокровенная из множества тайн этой книги – ее противоречащий сюжету оптимизм. Как бы трагична ни была поэма Ерофеева, она наполняет нас радостью. Рождение нового мира происходит в каждой строке, каждом слове поэмы. Главное – бесконечный, неостановимый поток истинно вольной речи, освобожденной от причинно-следственных связей, от ответственности за смысл и последовательность. Семантика, взятая в заложники фонетикой, водоворот случайных ассоциаций, буйный поток приблизительной речи, свальный грех словаря. Сейчас я бы добавил – заумь рэпа. Его великим мастером был Веничка Ерофеев. Решив вслед за Вольтером возделывать свой сад, он вырастил в "Вальпургиевой ночи" вот такую словесную флору: "Презумпция жеманная, Гольфштрим чечено-ингушский, Пленум придурковатый, Генсек бульбоносый! Пурпуровидные его сорта зовутся по-всякому: "Любовь не умеет шутить", "Гром победы, раздавайся", "Крейсер Варяг" и "Сиськи набок".
Смешной эту полувнятную – но все же с диссидентским оттенком – бессмыслицу делает радость бунта. Восстав против тирании смысла, революционная речь находит новое назначение прежним словам. Скрепляет их лишь грамматика – и экстаз опьяневшего от свободы языка.
Перевод неизбежно обедняет текст. Вкладывая смысл в Веничкино словоблудие, мы возвращаемся из его протеичного, еще не остывшего мира в наш – уже холодный и однозначный. В момент перевода теряются чудесные свойства ерофеевской речи, способной преображать трезвый мир в пьяный. Зато такого – переведенного – Веничку легче приобщить к лику святых русской литературы. В ее святцах он занял место рядом с Есениным, Высоцким и – теперь уже Довлатовым, который ценил Ерофеева больше всех современников. Таким – щедро растративший себя гений, невоплощенный и непонятый – Ерофеев входит в мартиролог отечественной словесности, но и туда он помещается с трудом.
Когда мы перебираем тех немногих отечественных авторов, которые смогли пережить советскую власть и сохранить любовь нового времени и другого поколения, одним из первых приходит в голову Ерофеев. Его знаменитая книга, как комедия "Горе от ума", разошлась на пословицы. Поэтому можно твердо сказать, что у поэмы "Москва – Петушки" гениальная судьба: ее все знают. Фольклорный характер придает столь условные черты автору, что даже незнакомые называют Венедикта Ерофеева именем персонажа: Веничка. Читателям трудно поверить, что за ним стоял настоящий, а не вымышленный, вроде Козьмы Пруткова, писатель. Веничка будто бы соткался из пропитанного парами алкоголя советского воздуха, материализовался из той фантасмагорической атмосферы, в которой вольно дышала лишь его проза.