Домашняя библиотека – излишество или необходимость?

Домашняя библиотека – часть обихода и одновременно культурный феномен. Какова раньше была её утилитарная и метафизическая ценность, чем она стала сейчас и что ожидает её в будущем? Обо всём этом Дмитрий Циликин расспросил петербургского литератора, филолога, историка культуры Самуила Лурье.

При так называемой советской власти непременной частью интерьера уважающего себя мещанина, кроме серванта с хрусталём и ковра, был шкаф с собраниями сочинений, расставленными согласно формату и цвету обложек. Но всё-таки из хрусталя можно хвастливо выпить с гостями, книги же были лишены практического смысла – их никто не читал. Зачем их «доставали»? Только потому, что они, как и всё остальное, были дефицитом, обладание которым престижно?

Честно признаться, не думал об этом по-настоящему, так что могу высказать лишь шутливое предположение. Люди, имевшие доступ к дефициту, в том числе к книгам, вся эта элита – «выдвиженцы», «партхозактив», ведь они, будучи комсомольцами, начинали с понятых. Когда они в качестве понятых за кем-то приходили – те, кого арестовывали, были как раз владельцы библиотек. В то время на площадь посреди Петропавловской крепости свозили библиотеки – там лежали тысячи томов, буквально курганы из книг…

Это когда?

Сначала в 1920-е, а потом, конечно, в конце 1930-х. И Владимирская церковь была снизу доверху забита конфискованными книгами.

Почему книгами, а не сразу всем добром?

Его сортировали. Сейчас не вспомню, где располагалось помещение, куда свозили мебель, которая, разумеется, представляла собой самую аппетитную часть пожитков арестованных. Ну и ковры, само собой. Это довольно подробно описано в разных литературных произведениях: человеку выписывали ордер, с ним он шел в этот ангар и выбирал себе диван, горку или шифоньер. А книги, естественно, интересовали меньше, так что они просто валялись на улицах городов. Но были энтузиасты, которые их собирали, – частично из этих конфискованных книг сформировались ныне погибшие библиотеки Союза писателей и Союза журналистов.

Ну вот, а когда понятые комсомольцы немножко пожирнели, завладели квартирами репрессированных и заняли их позиции в жизни, – эти бывшие горничные, водоносы, истопники стали вспоминать, что у хозяев, у тех, кого они убили, почему-то стояли книжки. Неизвестно зачем, но так, наверно, полагалось в барском доме, а им-то хотелось чувствовать себя барами. Отсюда и мода на библиотеки.

Это, повторю, моя несерьёзная догадка, но думаю, в ней есть доля правды.

То есть книжные полки были чем-то вроде клавикордов у нуворишей XVIII–XIX веков, на которых никто не играл, но они служили индикатором роскоши обстановки?

Да, точно так же, как после войны жены советских офицеров надевали на танцы трофейное нижнее белье – немецкие шелковые комбинации с кружевами, считая, что это вечерние платья. Но, в конце концов, культура ведь так и передаётся – сначала как безграмотное подражание, а потом и по-настоящему: «сами мы консерваторий не кончали, зато дочка учится музыке». Или дети нечитавших родителей, вырастая, начинают читать книги. Просто потому, что они были в доме.

Сейчас выходит множество интерьерных журналов и ещё больше телепрограмм, где добрые дизайнеры с помощью современных стройматериалов волшебно преображают жилища счастливых обывателей. Ни в одном из этих интерьеров я не видел книг. В каталоге IKEA – законодателя мебельных вкусов молодёжи – из десятков шкафов лишь один назван книжным, и то в нем хранится «содержимое», остальное – «стеллажи» и «шкафы-витрины», позволяющие «продемонстрировать ваши бокалы и любимые безделушки, защищая их от пыли». А это что означает?

Тут я уже не предположение выскажу, а уверенность, потому что каждый день действительно это ощущаю. Мы присутствуем при очень важном и особенном моменте развития цивилизации, когда привычка читать становится точно такой же устаревшей, забавной, нелепой, как привычка нюхать или жевать табак. Это абсолютно точная аналогия. Ну да, некоторые отсталые чудаки нюхают табак – их даже можно понять, допустить, что так они получают какое-то действующее вещество. Но все-таки они очень странные, потому что есть же куда более простые способы догнаться, оттянуться, чтобы вставило, вштырило и так далее. Нам-то – людям моего поколения, нашей культуры – это казалось таким естественным и простым: раскрываешь книжку и, если она хорошая, видишь этих людей, слышишь их, слышишь автора, находишься с ними в каком-то одном смысловом пространстве… А теперь стало понятно: это совсем не просто. Должен быть в мозгу некий ключик, должен включаться некий код, который позволяет видеть-слышать-понимать. Если его нет – перед вами только буквы, слова и предложения.

Своего рода дислексия?

Да. Способность войти в это как в наслаждение, а не как в процесс понимания предложений, оказывается, особый культурный навык, шифр, который передаётся от человека к человеку, через семью, учителя, ещё кого-то. И если людей, способных его передать, вокруг очень мало, вы в конце концов можете его и не получить. Да, вы видите – написано: он вошёл, она сказала… Допустим, «Дама с собачкой»: какая-то женщина познакомилась на юге с каким-то мужчиной, они пошли в номер, потом почему-то ещё встретились – зачем вам читать всю эту ерунду, если ничего этого не было? Текст не правдив и никакой утилитарной ценности не имеет. А если говорить о красоте – так в чём его красота? В том, что написано грамматически правильно?

Ощущение, что вам зачем-то надо про это читать, похоже на религиозное чувство, которое формируется с детства, и, будучи взрослым, уже поздно учиться. Попробуйте объяснить человеку, который не знает этого кода, зачем ему читать новеллу Чехова или Набокова. Как объяснить, что жевать табак вкусно? Невозможно.

Когда мне надо быстро найти какую-то строчку, я забиваю ее в «Гугл», но если есть время – всё-таки предпочитаю, допустим, что-то у Пушкина искать вручную в академическом десятитомнике. У людей определённого возраста есть тяга к бумажным и нелюбовь к электронным носителям. Однако нет ли в нашем пристрастии к фактуре и запаху книги унижения содержания: ведь гениальная строчка останется такой и на бумаге верже, и на дисплее?

Конечно, переплет, золотой обрез и даже язычок-закладка…

Ляссе.

Ляссе – всё это, может быть, и необязательно. Но когда-то Жирмунский довольно правильно определил мистическое как переживание бесконечного в конечном. В сущности, так можно определить вообще любое переживание – и религиозное, и переживание красоты. У книги – бумажной, в переплете – есть очень важное отличие от других носителей. Она является физической вещью, она телесна, она сколько-то весит, ее можно сунуть в карман. Но поразительно то, что одновременно она есть огромное расширение сознания, в ней заключён мир – имею в виду хорошую книгу. Маленький предмет, а вместе с тем он гораздо больше вас, и когда вы её читаете, в эстетическое переживание входит чувство: существование этой вещи более значительно, чем ваша смерть. Ограниченная в пространстве пачка сброшюрованной бумаги, которую легко уничтожить, сжечь, но она бессмертна!

А кроме того, есть рефлекс, который, наверно, должны исследовать физиологи, психологи и так далее, но я это чувствую. Мы читаем книгу (в этой культуре, не в еврейской или арабской) слева направо. Я вижу книгу как пространство, которое разворачивается передо мной в горизонтальной плоскости, и могу вернуться на несколько страниц налево. В компьютере же оно разворачивается вертикально, и я не могу краем глаза заглянуть, как это было несколько страниц назад, – придется проматывать текст наверх, а это совершенно иное чувство.

Может быть, просто дело привычки?

Может быть. Но мне кажется, тут всё не так просто. Если говорить о настоящих литературных произведениях – любое слово, сказанное на странице 124, так или иначе связано со словом на странице 286. И вы, дойдя до неё, можете мгновенно заглянуть на 124-ю. У вас все страницы наличествуют одновременно, вот они, рядом, перед вами, вы ими обладаете, и пока вы читаете 286-ю, остальные никуда не денутся. А в компьютере – не одновременно, вы не знаете, как вернуться к этой 124-й, она пребывает в каком-то пространстве, где ее, возможно, уже и нет. Перед вами всё время только одна страница, и это даёт другое переживание.

Как формировалась ваша библиотека?

Я-то думал, что она вроде как должна быть наследственной: отец – вузовский преподаватель, мать – учительница. Но когда мы разъехались, я завел свою семью, отец ещё работал и книжками делиться не хотел, да мне и самому это в голову не приходило. Так что моя библиотека складывалась просто: единственное, на что я тратил деньги, кроме еды и одежды для семьи, были книги. При этом у меня было моральное оправдание: для себя, как бы они ни были мне нужны, никогда бы не стал покупать, но мне казалось, единственное, что могу сделать для своих детей, – купить им правильные книжки. А я хоть и не был членом Союза писателей, но работал в редакции журнала «Нева» и благодаря этому имел допуск в комнатку в «Книжной лавке писателей», где писателям выдавали книги. Я дружил с женщинами, которые там работали, и они мне рассказывали: существовала сложная иерархия – сначала, по списку, секретарям, членам правления, партбюро, потом всем сволочам, доносчикам и гэбэшникам, потому что они могли устроить скандал, накатать жалобу и все такое. Ну, еще туда захаживали из райкома партии, просто знакомые, мясники, дантисты… Но всё-таки

эти женщины знали, что есть те, кому книжки действительно нужны, – не прозаики и поэты, которые ничего не читали, а критики, литературоведы и переводчики. И еще был десяток-другой, про которых было известно, что это люди читающие, пишущие, им в самом деле надо, они оценят – им что-то под конец тоже перепадало. Я, как ни странно, входил в число этих последних.

И за 20–30–40 лет жизни самые счастливые дни были, когда я заходил туда – и мне доставалась какая-нибудь книжка. Вдруг – Тацит, двухтомник в «Литпамятниках», или Плутарх, или Монтень. Редко, но случались чрезвычайные ситуации – например, когда в 73-м вышел Мандельштам в Большой серии «Библиотеки поэта», с отвратительным предисловием Дымшица, мне на Невском спекулянт предложил его за 35 рублей. Я понимал, что практически совершаю преступление перед семьей, потому что зарабатывал 105, но вместе с тем я не мог не купить эту книжку. Потратил треть зарплаты – и счастливый пришел домой.

Вот так библиотека и формировалась. Детям пригодилась, да и мне в работе – тоже. Ты ведь не чтобы сидишь и читаешь собственную библиотеку – человеку, занимающемуся литературой, библиотека нужна, как слесарю или токарю верстак. Слесарь покупает инструменты – какую-нибудь фрезу или, там, ухорезку, не знаю, как эти вещи называются, не потому, что она ему сейчас нужна, но, может быть, когда-то вдруг понадобится. А может, и нет – но ты не должен упустить этот случай купить, потому что другого не будет.

Советское образование было ужасным – на нашем филологическом факультете не преподавали ни истории, ни философии. Хотя философии не преподавали никому, а историю – только лживую. У меня в памяти всегда была история литературы, а потом она, слава богу, немножечко сомкнулась с историей философии и просто историей. И вот когда они сомкнулись – у тебя в голове образуется такая система понимания. А библиотека – ее физическая проекция. Ты смотришь на полки: вот по странам, в хронологическом порядке, по алфавиту, допустим, в левом верхнем углу «Илиада», а в правом нижнем – Платонов или Бродский. Рубрикативная система понимания.

Если произвести экономический анализ – ведь процентов десять (ох, боюсь, что больше) из зарплаты я всю жизнь каждый месяц тратил на книги. Суммировать – это пусть и не огромная сумма, но все же за 50 лет трудового стажа на нее, наверное, можно было бы купить что-нибудь материально ценное… ну дачу, не знаю. А теперь что? Эти книжки, ради которых я что-то отрывал от себя, никому не нужны. Их не продать. Говорят: представьте на комиссию. Какая уж тут комиссия – у меня был случай, когда за три года ни одну из трех книжек никто не купил. А если и покупают – за сущие копейки. Книги совершенно обесценились.

Да и букинисты повывелись.

Получается, что я жил глупо. Покупал для детей, и они, да, прочитали, но они не стали от этого счастливее. И, наверно, были бы счастливее, как раз если б не прочитали. Так что я даже приветствую людей, которые теперь не создают себе библиотек и не стараются, чтобы их дети читали книги. По-видимому, мы вступаем в такой цивилизационный виток, где человек, не читавший книг, будет успешней, богаче, победительней того, кто читал.

Собиратели коллекций уверяют, что в них вещи корреспондируют друг с другом, тоскуют по какому-то соседству и радуются, его обретя. С книгами такое происходит?

Тут, несомненно, есть какие-то закономерности, хорошие и плохие. Вот я всю жизнь хотел купить книжку Томаса Мэлори про рыцарей Круглого стола. Хоть она по тогдашним временам дорого стоила, я бы все равно ее купил – но каждый раз, когда приходил в букинистический магазин, оказывалось, что ее буквально только что купил кто-то другой. Так у меня ее и не оказалось, и даже написал я про этого Мэлори по книге, взятой в библиотеке.

Я не коллекционировал старых, дорогих книг, но когда книга, о которой мечтал, вдруг становится твоей, – это непередаваемое ощущение, как в любви… Конечно, я, видать, просто любил культуру в чистом виде. Мне очень важно было это чувство – что ты не являешься своим современником. Ты прежде не читал Канта или Платона, а их наконец издали, и удалось прочесть – какие это были радостные новости! Вот Спиноза стоит мой любимый, двухтомник, купленный в какой-то «Старой книге» за смешные деньги. Конечно, книги льнут друг к другу. Хочется, чтобы библиотека отражала некую полноту картины: если у вас есть Спиноза, то хорошо, чтобы слева стоял Декарт, а справа просто просится Лейбниц. Который – четыре толстых тома – кроме меня, уж точно никому не нужен, но мне он доставляет удовольствие. И рано или поздно всё равно всё пригождается. Ты пишешь что-то, и вдруг тебе приходит в голову: а нет ли вот у этого автора вот этого? Берешь с полки книгу, раскрываешь почти наугад – и находишь именно то, что тебе как раз сейчас надо.

В ресторанном бизнесе есть понятие «сбалансированное меню» – не раздутое, но и не куцее. Его можно применить к библиотеке? Ясно, что дюжина книг – не библиотека, но сколько уже слишком – хозяин до конца своих дней всего не прочитает?

Наверно, это связано с широтой интересов человека. Меня всегда интересовали только три вещи: русская литература, всемирная история и мировая философия. А это на самом деле не так много книг. Когда пишешь о русской литературе, конечно, хотелось бы, чтобы она была вся. Но «вся русская литература» – условное понятие. С 1989 года выходит превосходнейший библиографический словарь «Русские писатели. 1800 – 1917», это восхитительная книга, единственная, на которую Солженицын просил у Ельцина денег, деньги разворовали… Ее делает группа энтузиастов, половина из тех, кто начинал издание, уже умерли. Вышедшие пять томов (до буквы С, намечено семь) ввели в оборот буквально сотни имен, о которых я ничего не знаю, да и другие, думаю, знают еще меньше. Этот словарь дает величайший урок смирения – мы можем раскрыть его на любой странице и обнаружить, что был такой писатель во второй, скажем, половине XIX века, и у него было 20 или 30 книг, и о нем писала критика, но прошло 150 лет – и его нет. Все. Не потому, что это сейчас читать нельзя, быть может, он даже и неплохо писал – просто выпал человек… Таким образом, всю русскую литературу собрать в домашней библиотеке невозможно, но основной корпус – примерно 30 гениев и 300 талантов. Но Чехов – это 30 томов, Герцен – 30, Салтыков – 20, хотя есть писатели, уместившиеся в один-два тома.

А во всей мировой философии на самом деле очень умных людей было не так уж много, разве что несколько десятков. И с историей то же – есть превосходные книжки, но их немного. Мне кажется, рабочая библиотека – где-то в пределах трех тысяч. Ну, еще что-то дарят и что-то можешь позволить себе иметь, чтобы читать просто для удовольствия. Больше – это уже коллекция, мания, библиофилия. В нынешнем жилье и три-то тысячи много.

И в нынешней жизни.

Да. Но кабы мне сейчас пришлось уезжать на необитаемый остров, и количество книг, которые дозволяется взять, ограничено – если не работать (тем более что для работы все можно найти в интернете), то мертвецы, с которыми хотелось бы находиться в постоянной связи, – двести книг. Триста максимум.