Из книги «Жизнь на берегу»

Antonín Slavíček. Elizabeth Bridge, Prague. 1906. National Gallery, Prague

Автор текста:

Оскар Баум

Место издания:

Митин журнал № 66

 

 

Оскар Баум жил в Праге и писал по-немецки. Заниматься литературой он начал рано, но в этом ему мешало, с одной стороны, очень плохое зрение, а потом и полная слепота, а с другой – необходимость зарабатывать на жизнь уроками музыки. В 1904 году Макс Брод, который любил общество и легко завязывал знакомства в литературной среде, познакомил Баума со своими друзьями Феликсом Вельтшем и Францем Кафкой. С тех пор так называемый «пражский круг» – Брод, Вельтш, Кафка и сам Баум – стали регулярно собираться в доме Баума, чтобы говорить о литературе,  философии, сионизме и просто жизни и читать друг другу свои тексты. Баум не раз оказывался одним из первых слушателей Кафки, в том числе когда Кафка читал ещё не оконченные главы из «Процесса» на этих домашних чтениях. В романе Баума «Дверь в невозможное» можно найти переклички, даже полемику с «Процессом», но и Баум, вероятно, повлиял на Кафку как текстами, так и лично. Кафкино внимание всегда притягивала к себе печатная машинка со шрифтом Брайля, которую Баум часто носил с собой. Не исключено, что она была чем-то вроде прототипа ужасного аппарата для вбивания буквы закона под кожу осуждённого, изобретённого Кафкой в «Исправительной колонии». Личное знакомство произвело большое впечатление и на Баума. Когда Брод представил Бауму Кафку, Кафка просто молча поклонился, а слепой Баум смог заметить это по лёгкому движению воздуха от поклона. Кафка верил в жесты, а Баум умел их ценить. Они дружили до самой смерти Кафки. В 1941 году Баум умер после тяжёлой операции, так и не успев эмигрировать в Палестину.

Баум написал и опубликовал несколько романов и пьес отдельными книгами, а также множество музыкальных и театральных рецензий в берлинских журналах. Сегодня его книг почти не читают, хотя прежде его романы были довольно хорошо известны читателям. Роман «Жизнь на берегу» (Uferdasein) был дебютом Баума и принёс ему мгновенную, пусть и не самую громкую славу. Хотя в романе (точнее, сборнике новелл) описываются события из жизней слепых, назвать его автобиографическим в прямом смысле нельзя. Именно сочетание собственного жизненного опыта и писательского воображения делают этот роман действительно оригинальным.

В отрывке, публикуемом ниже, действие происходит в воображаемом городке Безенау, но, возможно, Баум косвенно ссылается на пражский городской ландшафт. В Праге, неподалёку от собора Св. Вита, находится Zlatá ulička, бывшая Alchimistengasse, т.е. Алхимический переулок. Здесь во времена императора Рудольфа II, до революции в науке, жили алхимики, которые должны были найти императору философский камень. А во время Первой мировой войны здесь же, в полуподвальной комнате, Кафка сидел над дневниками, изобретая странные рассказы о полулюдях-полузверях. Яростному алхимику из воображения мальчика в новелле Баума добыть золото не удалось, как ни Кафке, ни Бауму всю жизнь не удавалось заработать на жизнь литературой; и оба писателя знали, что за изобретением рассказов можно действительно выпасть из реальности, как стеклянная реторта из окна.

 

 

Из будней безработного

Почему все ставят намерение выше случая?

Разве намерение само не случайность?

Кто может поверить в то, что способен управлять собственными мыслями или же тем истоком, откуда они берутся? Знает ли кто-нибудь вообще, в чём состоит главная движущая сила мира? Я имею в виду, главнейшая сила, которая не что иное, как его первопричина? Случай кажется мне не менее, а намерение – не более понятным... Если я поцелую девушку, то потому ли, что она наклонилась над подвеской у меня на цепочке от часов и притягательное тепло её щеки веет над моими губами? Или же потому, что я уже давно избрал её предметом всех моих мечтаний и помыслов из-за совпадения её качеств и моих предпочтений? Не удивительно ли подобное стечение обстоятельств и, одновременно, не обманчива ли связь между ними?

Бертль Эрфлингер уделял много времени таким размышлениям.

Какое объяснение выбрать – что директор интерната разрешил ему учиться только изготовлению щёток потому, что считает его просто неумным или же слишком ленивым для занятий музыкой? Ему невдомёк, когда он успел заслужить такое отношение к себе, но его музыкальные способности точно не могли сыграть роли в решении этого вопроса, потому что на их наличие его никто не экзаменовал.

Или продолжать думать, что со стороны господина директора это была просто въевшаяся привычка, может быть, ещё и подкреплённая случайно пришедшимся настроением, которая и заставила его взять Бертля под руку и отвести вниз по винтовой лестнице в мастерскую, сопровождая каждый шаг сладко льющимися речами о достойном и завидном положении усердного ремесленника, если только такой ремесленник знает толк в чисто выметенной мастерской и ни ногой не ступает в питейные заведения. Так или иначе, Бертль признал за матерью правоту, когда он вернулся домой из интерната и она запретила ему идти учиться щёточному ремеслу. У него лежат на банковском счету  23 000 гульденов, так что в таком маленьком городе как Безенау, где всё дёшево, он сможет без труда жить на проценты. Зачем проводить целые дни в поте лица, сидя в пыльной мастерской, калечить пальцы проволокой, добывать прибыль обременительными манипуляциями с самыми разными предприятиями и частными покупателями? И всё это ради нищенского дохода! Нет, она этого не позволит её единственному сыну, её любимцу, её Бертлю!

Это стечение обстоятельств, однако, привело к тому, что теперь он проводил целые дни в размышлениях. По счастью, мыслей у него было достаточно, и он углублялся в них с пристрастием и без устали.

Но больше всего он любил те часы, когда мама читала ему вслух. Полнота и некоторая минорность её тёплого голоса были богаты оттенками, и голос становился почти юношески гибок, когда в нём вспыхивало пламя воодушевления. Приятно было уютно свернуться в глубоком кресле с высокой спинкой, которое стояло на философски выбранной золотой середине между камином и окном. Мягкий голос струился в комнату с оживлением, но без буйности. Читая, она передавала возвышенную и приукрашенную страстность выдуманных событий и людей, окружала сына чувствами и судьбами, расставленными чётко продуманным строем. Жизнь в книгах была красочна, но краски сочетались в продуманном порядке.

И хотя литературные вкусы фрау Иоанны и ее сына совпадали редко, ей всегда удавалось разделить интерес к книге, привлёкшей его внимание. Зачастую Бертль прерывал чтение в особенно напряжённых моментах повествования и, чтобы распалить собственное любопытство, пробовал сам придумать продолжение и логически вывести будущие поступки героев. Когда это были пьесы, он всегда выбирал паузу после второго или третьего действия, в зависимости от того, трёх- или пятиактная это была пьеса.

Если читали роман, то он продолжал повествование перед каждой новой сессией чтения. Сессий становилось всё больше и больше, чем больше времени он проводил дома. Скоро он настолько завладел вниманием матери, что ей приходилось тайком улавливать минуты для занятий домашним хозяйством.

К счастью, на служанку Рези можно было положиться, и она умела неплохо готовить. Иногда, когда у мамы начинало жечь глаза от чтения, она останавливалась – нередко на самом захватывающем месте, – потому что просто не находила сил двинуться дальше среди танцующих букв, и тогда она рассказывала Бертлю о прошедшем, добросовестно, со множеством подробностей, тут и там приукрашая рассказ красным словцом. Он выслушивал истории о дядьях, дедах, кузинах, приятелях... но чаще всего об отце. Он, оказывается, был самый посещаемый врач, самый завидный кавалер, лучший всадник и игрок в кегли во всём Безенау, к тому же – первый тенор мужского хора.

Бертль не возражал против таких перерывов. Другое дело, когда вдруг, в самом пылу рассказа, когда полностью увлечён, объявляли визит: госпожа налоговый инспектор, или госпожа  фельдшер, или госпожа главный инженер...

…и они входили, садились, добродушно беседовали на ничтожнейшие темы, но с такими прилежностью и упрямством, что иной раз ему в этом мерещился чей-то злой умысел. Всегда, когда прерывалось чтение, а особенно в таких случаях он чувствовал себя словно униженным. Становилось ясно: он обречён на зависимость от чужих возможностей и желаний. Он не мог следить за героями книг как ему заблагорассудится, хоть он с удовольствием погружался в их деятельную жизнь в побеге от собственных пустынных дней, и эти герои были его второй и лучшей повседневностью. А иногда, наоборот, ему приходилось выслушивать рассказы о героях, когда его к ним не тянуло и он был поглощён собственными фантазиями. Бывало и так, что он скучал по ним, к нему не шёл сон, им овладевало истощение и отвращение после горячечного потока мелькавших видений. Вокруг царила пустота; воображение мучил голод; фантазия легкомысленно растратила себя и теперь искала пищи и впитывала в себя всё что можно.

И как раз в такие-то моменты мама не могла посвятить ему себя из-за какой-нибудь ничтожной мелочи.

Он сжимал в пальцах и листал книги, в которых таились скрытые наслаждения. Он проводил рукой по исчезающе малой высоте печатных строк, прямых, как колонны солдат, выстроившиеся на страницах по обе стороны разворота.

И они были для него мертвы и лишены смысла.

В те месяцы он взялся читать книги, набранные шрифтом Брайля. Он заказывал книги, какие только мог найти, в гамбургской публичной библиотеке. Он со страстью предавался новому занятию, потому что в нём он был независим и мог наслаждаться без помех и чужой помощи.

К вечеру у него обычно болели пальцы, а однажды фрау Иоанна обнаружила в книге с особенно колким шрифтом несколько страниц со следами крови. Тогда она взяла его за обе щеки, поцеловала в лоб и с шутливой серьёзностью вымолила у него обещание не читать больше книг по Брайлю. Ему было легче на это согласиться, чем она предполагала, потому что таких книг печатали немного и он уже успел прочесть каждую по два-три раза. А повторять одно и то же без конца было не в его вкусе.

Сын владел всеми мыслями, а тем более чувствами фрау Эрфлингер. Любить и баловать его было единственной целью её жизни. Долгие годы её вдовства были мучительно пусты и безжизненны, и она благодарила сына уже за то, что он терпел её присутствие без жалоб на скуку. Она везде и всегда искала поводов повеселить его. С владельцем одной из книжных лавок поблизости она поддерживала знакомство и штудировала все издательские новинки, покупала всю литературу, на какую доставало средств, и каждое утро начинала с того, что обдумывала, каким бы книжным сюрпризом удивить сына за обедом или ужином.

Он же, в свою очередь, отвечал ей трогательной восприимчивостью. Он не хвалил книг без объяснений и обдуманных аргументов, как если бы воспитывал вкус и оценивал блюда с позиций искушённого эксперта. Он словно перечислял специи и определял соотношения использованных ингредиентов – муки с яйцами, маслом и другими составными частями.

Он чествовал писателя, если мать пожертвовала крупную сумму за его произведение; он оставался невозмутим и тогда, когда её заботливость сказывалась на выборе книг не лучшим образом.

Тогда он сидел, слегка приоткрыв рот, устало свесив руки, нахмурив лоб и погрузившись в скуку.

Он слушал, как избыточные слова и выражения без конца возникают и исчезают. Так он привык следовать по запутанным следам собственных фантазий, пока фрау Иоанна читала, думая, что его внимание всё ещё обращено к книге, и только изредка резко прерывала чтение жалобами, когда уставали глаза или голос.

Так Бертль воспитал в себе большую силу воображения.

Он пускал фантазию вскачь и погонял её ещё и ещё.

 

* * *

 

Однажды жил-был алхимик, посвящённый в самые глубокие тайны, белый каббалист, и жилось ему несладко. Он голодал. Тогда он взял чёрную табличку, написал на ней своё имя золотыми буквами и повесил на входную дверь. Он решил продавать целебные мази и снадобья, чтобы заработать себе на мясо, яйца и молоко. Но у него так и не появилось на столе еды. Никто не доверял его искусству. Его изъеденный морщинами лоб, впалые щеки и адский огонь в глубоких глазницах были ужасом города. За лекарствами и советом предпочитали ходить к цирюльнику или рыночному знахарю. В конце концов, в день, когда голод и ярость стали нестерпимы, алхимик запер свою лавку, собрал со всех полок пузырьки, плавильные чашки, пробирки и реторты и стал со всей силы бросать их, один предмет за другим, прямо через закрытые окна на улицу. Раздался невыносимый звон, грохот, всё разлетелось на куски, разбилось вдребезги! Между горками из осколков густые, неспешные ручейки малинового сиропа стекали в озёра касторки, эмульсий и помады для волос. Серная кислота, купорос и пряные и сладкие желудочные капли сливались в общий поток, и в нём сбивались в островки, как дрейфующие льдины, разнообразные сухие травы, пиявки, палочки корицы, плитки жевательного табака и гусиные перья. На шум сбежался весь город, люди столпились полумесяцем вокруг хаотического скопления странного мусора и схватились за животы от смеха. Дикий магистр пылал алым гневом! Он упирался руками в гнилые оконные рамы, на которых теперь держались только жалкие обломки стекла. С треском и скрипом дерево поддалось натиску его пальцев, и он перегнулся через подоконник к неуёмно хохочущим насмешникам.

– Тьфу на вас! Собачья свора безбожников! Накажи вас Господь!

– Господь! – сказал он. – Тот, кто принадлежит тьме.

Тут все похолодели от ужаса. А он ещё несколько раз крикнул «тьфу», плюясь, как садовый шланг, когда на него наступают ногой. Толпа зашевелилась, кто-то потянулся за камнями, чтобы вознаградить его за эти речи по достоинству. Но он исчез, испарился в мгновение ока. Они ещё видели его фигуру, когда целились, но когда камни достигли цели, из пустого окна только рассмеялся воздух на тысячу голосов. В дом ворвались, пронеслись по всем комнатам, держа перед собой распятие – но не нашли ни следа человека, живого или мёртвого.

На следующее утро город проснулся от налетевшего как вихрь крика, который возник ниоткуда и кружил на месте с неослабевающей силой. Кто распахивал окно, тот терял слух. Несколько хладнокровных смельчаков попытались, крепко замотав уши полотенцами, выйти за ворота, но ворота не открывались. Не обошлось и без праведников, расслышавших в этом визге трубный зов страшного суда. Наконец, стало ясно, что это давали о себе знать миллионы и миллионы новорождённых, которые лежали, белые свёртки, плотными рядами без конца и края, заполняя все улицы города, а, может быть, и весь мир! Многих женщин пришлось удерживать силой, иначе они выбегали на улицу, чтобы дать несчастным деткам грудь. Некоторые потеряли рассудок и винили себя в том, что это – те дети, которых они не захотели рожать. И что же дальше?

Бертль усмехнулся. Даже самые достойные граждане скорее станут давить по два младенца на каждом шагу, чем умрут от голода взаперти. Но, может быть, рядом оказался миллионер в погоне за медалью и как раз решил учредить детский дом для нежеланных младенцев.

Фрау Иоанна сочла, что улыбка Бертля относилась к отрывку, который только что прочла ему вслух, и позволила себе ненадолго прервать чтение. Она сказала, что рада угодить ему удачным выбором книги.

 

* * *

 

Что было бы, если бы внезапно, по воле необъяснимой силы, во всей вселенной свет изменил свою химическую структуру и все глаза на Земле в одночасье утратили зрение? Немногие, очень немногие не потеряли бы лица: те, кто печатает фотографии в тёмных комнатах, кто весь день работает в горных шахтах, у кого из-за трахомы или конъюнктивита  глаза застилает зелёная пелена. Но вредное влияние света продолжалось бы только 24 часа 32 минуты и 27 секунд, как выяснилось бы тогда, когда стало ясно, что у младенцев, родившихся в тот день, зрение пострадало, а на следующий – уже нет.

Разумеется, на зрячих сразу поднялся бы спрос. Машинисту железнодорожных составов стали платить как университетскому профессору, полицейскому – как директору банка, кухарке – как королевской возлюбленной. Вся человеческая цивилизация изменила облик. Живопись ушла в прошлое, скульптура утратила ценителя. Оратория разрослась и заглушила оперу. Уличная жизнь в больших городах поутихла. Электрические трамваи пропали. В повозки стали запрягать специально обученных лошадей. Поставщики газа обанкротились, а благотворительные фонды стали финансировать обучение зрячих.

Двадцать лет спустя подросшее поколение оказалось бы в непроницаемых дебрях непреодолимых трудностей и ложных представлений.

Бертль снова и снова возвращался к подобным размышлениям. Тысячи разнообразных ситуаций возникали у него в голове в таких подробностях и так живо, как если бы кто-то рассказывал о них вслух.

Вместо плакатов с рекламой и объявлениями на каждом углу стояли бы фонографы и непрерывно объявляли о театральных постановках, концертах, лекциях, собраниях различных организаций и расхваливали бы разные товары. Углы домов обили бы войлоком, чтобы даже самый неосторожный прохожий не смог покалечиться. Во всех странах мира ввели бы правило, по которому ходить разрешалось вверх по улице только по правому тротуару, вниз — только по левому.

Но больше всего Бертлю нравилось погружаться в истории о любви.

Юная дочь недовольного жизнью обойщика была свежа и терпка, как утренний ветер. Она проскальзывала мимо окна, у которого он обычно проводил часы до полудня в мечтаниях, — проскальзывала, может быть, даже и несколько раз в день. Она не любила никого, кроме своих старых родителей, у которых была единственным ребёнком. Но внезапно их настигло несчастье. Они совсем лишились средств, мать умерла, а отец заболел и лёг в больницу, чтобы не голодать дома. Тогда проворная дочь нанялась к фрау Иоанне в служанки. То, что полное доверие матери к их нынешней служанке, Рези, делало такой сценарий несбыточным, он преградой не посчитал. Он всё глубже и глубже вживался в свою мечту.

Он почти наяву слышал, как шуршит её платье, когда она поспевает по домашним делам, проворная и прилежная. Вот только речь у неё была грубая, и она грубила даже фрау Иоанне.

Однажды ночью она пришла к нему в спальню. Он вздрогнул от страха и радости. Она, тем временем, села, повернув к себе спинкой  кресло, на котором висела его одежда. Неприветливо, рублеными фразами, она сказала ему, что не желает больше видеть его печальных глаз. Или пускай берёт себя в руки и находит силы для веселья, или она будет вынуждена уйти.

Она сделала паузу, но он не знал, что сказать.

– Ну?

Он мучился от неловкости и не мог сообразить, чего она от него ожидает.

– Мне всё время кажется, что я обязана вам помогать, – объяснила она, – да только с какой стати это моя обязанность, у меня у самой в жизни довольно горя. 

Заскрипела дверь: это фрау Иоанна принесла вечерний выпуск газеты. От чтения газеты он никогда не отказывался. Отношения между странами и народами, поступки лиц, чьё имя у всех на слуху, общественная жизнь вполне могли соперничать с его мечтами. Но сегодня в мире не произошло ничего интересного, и вечерняя газета была пуста.

Бертль опустил голову на подлокотник кресла в мягкой обивке. Он бы снова начал мечтать, но это не так-то просто. Фигуры быстро бледнеют, их действия кажутся надуманными и примитивными, мечтателем овладевает пресыщенность. Кто-то мог бы сказать: огонь догорает, остаётся только пепельно-серая безысходная скука. Но рано или поздно он додумывал до конца все свои истории, потому что в его характере была основательность. С дочерью обойщика он разделался быстро: когда он узнал, какая она грубая, он ответил ей, высокомерно склонив голову набок, что не может менять выражение лица как ей заблагорассудится. Придётся уж ей самой разобраться в своих чувствах. Но в глубине души он понимал, что в более подходящее время его ответ был бы иным, совсем иным.

Он часто воображал себя грозным рыцарем-похитителем, хозяином горной крепости. Он похищал самых красивых и гордых женщин страны и целые дни проводил в галантных разговорах с ними. Но когда наступала ночь, он распоряжался, чтобы у них отобрали платье, привязали к креслу напротив зеркала высотой в полный рост и зажгли по обе стороны зеркала по толстой свече, и свечи горели всю ночь...

В тёмных зарослях он скрывался, поджидая, когда на дороге появится прекрасная женщина или нагруженный золотом купец. Или пил награбленное вино из награбленных кубков – по одному глотку из каждого золотого кубка, а пил он много, вернувшись домой после тяжкого разбойничьего дня.

Просторные покои его крепости от пола до потолка заполняли ленты с голов отвергнутых возлюбленных.

И ещё он пересекал прерии в лице предводителя индейцев. Не было хижины во всей округе, не знавшей удара его томагавка. Мужчин он брал в плен и давал каждому копьё и щит, а женщин превращал в подстилки для ног. День без пролитой крови не заслуживал прихода ночи, и потому по ночам он часто крался, всё ещё охотясь, как тигр, сквозь многослойную тьму ночной чащи.

 

* * *

 

Каждый день около четырёх часов дня, когда пили кофе, мать брала его на прогулку, обычно в кладбищенский сад неподалёку. Бертль не любил гулять. На прогулках встречались госпожа налоговый инспектор, госпожа фельдшер, госпожа главный инженер. Всякий раз, когда они возвращались домой с прогулки, у него начинала болеть голова от злости на тысячу одинаковых вопросов и ответов, сводивших безграничное богатство языка к ничтожной лужице общих интересов. Но он не говорил об этом вслух. У матери не было другого общения, а без него она никогда не выходила на прогулку. У него хватало духу только на то, чтобы время от времени находить невинные отговорки, из-за которых прогулка отменялась или хотя бы сокращалась по времени.

Целыми днями он дремал в кресле, не шевелясь. Его тело становилось рыхлым и расплывалось. Фантазии плодились и соревновались друг с другом в страстности. Краски в них сгущались, жизнь без передышки набирала обороты, трепет и мучения сочетались с бросавшими в дрожь наслаждениями и сладкой истомой. Он терял контроль над плодами собственного воображения. Они появлялись без спроса и отказывались уходить, когда он гнал их прочь. Они превратились в повелителей, завладели и временем, и пространством. Не хватало времени даже на сон.

Когда вокруг воцарялась тишина и весь мир замирал в сонливости, отдаляясь, потухая, приключения прозрачных героев увлекали его всё сильнее. Рассеянно, медленно он освобождался от одежды и задумчиво ложился в постель, пока в кухне за стеной затихал звон и стук посуды и столовых приборов. Последние звуки дневной жизни рассеивались в темноте.

Под окнами только изредка проезжали повозки. По стуку удалявшихся копыт можно было определить, к вокзалу ехали или, наоборот, от вокзала. Из пивных заведений возвращались домой господа, смеясь и обмениваясь легкомысленными фразами. За ними выходили пьяницы, горланя песни. Позже всех, около двух ночи, появлялись студенты, бодро шагали по мостовой, распевая застольные куплеты почти в полный голос. Затем в ночные звуки начинали незаметно вплетаться и звуки утра. Между взрывами визгливого смеха девушек, завлекавших прохожих, и руганью пьяных просачивался скрип ранних крестьянских телег, вёзших на продажу, судя по кудахтанью, птиц, или, судя по мычанию или блеянию, скот. Были среди них, наверное, и телеги, нагруженные зеленью, яйцами и маслом, но вряд ли молоком, потому что только час спустя слышался грохот повозок, везущих стеклянные бутылки. А когда с чётким перестуком проезжал почтовый вагон, уже наступало утро, и Бертль злился, что так и не успел уснуть. От злости сон уходил совсем. Стоило огромного труда разомкнуть воспалённые веки, и словно свинцовые тиски сжимали голову со всех сторон.

Когда он, наконец, окончательно просыпался в десять или одиннадцать утра, с шумом в тяжёлой голове, мама уже сидела у окна. Она дразнила его, называя лентяем, а сама донельзя радовалась его здоровому сну. Он не возражал ей, но не из доброты. Губы у него  спекались, кожа обтягивала кости на щеках, любое движение, даже вдох и выдох, давалось с трудом. И ни в чём ни малейшего смысла! Он никогда не мог встать с постели, не открыв глаз. С закрытыми глазами он чувствовал себя как будто всё ещё спящим и совершенно беспомощным, настолько глубоко въелась привычка держать веки поднятыми.

Бывало, что он просыпался далеко за полдень. В таком случае распорядок дня менялся, и он довольствовался только поздним завтраком и ранним ужином. А иногда его, наоборот, охватывал такой  безудержный голод, что он умудрялся уместить пять приёмов пищи в несколько часов, совсем не уменьшая порций.

Бессонные ночи стали его любимыми часами. Его привлекали не мягкая постель и не покой в простёртом теле. Теперь он никогда не лежал долго без движения. Когда он слышал, как дверь дворницкой со скрипом затворялась, он знал, что две женщины, делящие заботу о нём, спят глубоким сном.

Тогда ему становилось тесно под тяжёлой периной.

В холодное время года в его спальне всегда было жарко натоплено, как в комнате больного, и тепло манило его молодое, пресыщенное покоем тело встать с постели и двинуться – без вседневного присмотра – в мягкую тишину. Ему хотелось неизведанных движений.

Он прыжком соскочил с кровати, и босые ступни оказались на ковре. Между ковром и кроватью лежал ещё маленький коврик на голом полу, но он намеренно перепрыгнул его целиком. Пружинящей походкой он прокрался к столу и стал ходить вокруг него, то приседая, то с силой толкая себя вперёд, большими, полными силы шагами.

Он думал о девушках, о целом городе девушек, которые теперь лежат каждая в своей нежно благоухающей спальне и тоскуют. Одна обняла край пухового одеяла и спрятала в нём лицо, так что тёплая, мягкая ткань приникла к её губам, словно бархатная щека.

Другая пытается охладить пылающий лоб, прильнув им к стеклу поверх картины над кроватью. Её волосы рассыпались и угодили за картинную раму. Она всё сильнее прижимает лбом картину к стене, а рама больно тянет за корни волос. Но она этого почти не замечает. Она придвигается ближе и ближе, ища самое прохладное место на стекле, чтобы унять свой жар. Вот она стоит на коленях. Вот уже почти выпрямилась над постелью, задыхаясь и обнимая ногами сложенные горой подушки...

Он сел на письменный стол и стал теребить пальцами ног край гардины по правую сторону, там, где складки почти касаются пола. Он думал о счастливцах, веселящихся с опьянёнными любовью подругами, стократно разжигающих страсть в неостановимом вихре удовольствий и только за огромную цену готовых поступиться хоть одним из своих несметных желаний. Он в малейших подробностях представлял себе часы, полные смеха, прохладного вина, горячих поцелуев и весёлой игры попеременно то в погоню за сердцем, то в обладание им.

Иногда около его кровати внезапно раздавался скрип двери, и на пороге появлялась обеспокоенная мать. Он отгонял от себя видения и говорил ей, зевая: «Я встал выпить стакан воды, но вплоть до этого спал как убитый».

 

* * *

 

Бессильный луч предполуденного солнца упал на затылок Бертля; он вздрогнул всем телом, когда мать, прервав чтение, поспешно вскочила на ноги и бросилась заботливо опускать жалюзи, вслух коря себя за невнимательность.

Сегодня она читала ему новое произведение любимца литературного мира, и первые несколько страниц Бертль охотно наслаждался чтением. Но вскоре его внимание стало рассеиваться. Мысль зацепилась за слово или образ и ушла в сторону. Ему не удавалось сосредоточиться достаточно, чтобы направить мысль в одном направлении. Напрасно он пытался вернуться из заветной страны, куда его то и дело переносило воображение. Он прилагал столько усилий, чтобы снова разобраться во всех хитросплетениях чужой прозы, что следить за мыслью автора стало почти мучительно.

Мать читала: «Садик на задах её виллы вёл прямо к прохладным волнам, и только изредка гудок парохода нарушал неподвижную, глубокую летнюю тишину. В воздухе разливались аромат и пение птиц, мелькали крылья, жужжали пчёлы, зудели кузнечики. Эта нежная, мечтательная красота простиралась перед двумя очень белыми и бойкими ножками, которые сновали по траве между крытой верандой и прохладными волнами. Узко прочерченные, посыпанные галькой тропинки поскрипывали под быстрыми шагами...»

И Бертль слушал, как чрезвычайно ясный, весёлый голос, полный знакомой теплоты и сердечности, произносил недостижимые чужие речи, преображая обыкновеннейшие слова в безграничную мольбу о любви.

Он чувствовал, как на его плечо легла очаровательная рука; и вот он уже сидит на крытой веранде рядом со сказочной девушкой, и она тихо рассказывает ему о своей жизни.

 Виллу и прилегающий участок земли ей подарила мать, прежде чем исчезла навсегда под руку с бароном Цукером в глубине Египта. Она сама, благоразумная дочь, не обрадовалась этому и не удивилась, пусть мать, оставшись вдовой без средств, и зарабатывала до этого одними только уроками фортепьяно на жизнь себе и дочери. В начале каждого месяца ей приходила достойная сумма из универсального банка, а больше из всего огромного мира до неё не добиралось ни одного знака участия. Почтальон не знал её имени. Дорогу к её летнему домику можно было найти с большим трудом. Домик загораживала стена, почти скрытая деревьями и кустарниками и обрывавшаяся проходом к синей прохладной воде. Вид был, как картина, прекрасен, но живость красок свидетельствовала о его реальности, под стать густому лесу, который начинался сразу за виллой.

Она никогда не появлялась на людях, потому что боялась любопытных взглядов из-за исчезновения матери. И даже с пожилой служанкой, которая приносила ей всё необходимое, она говорила с неохотой.

Её дни были пусты, и она заполняла их, любуясь растениями и животными в саду. Она говорила мудро и красноречиво о том, сколько радости и горечи ей приносили эти бесконечно длившиеся дни, далёкие от настоящей жизни. Она заключила свой рассказ так: «…и потому я достанусь тебе, бесцельный прохожий! Давай разделим одиночество на двоих!»

Последовали поцелуи, поцелуи без числа. Они горели на его губах. Он вытянул руки, по его лицу пробежала сладкая судорога, счастливые стоны сотрясли тело.

Фрау Иоанна как раз читала довольно пресный отрывок, и фраза на половине застряла у неё в горле. «Сынок, что с тобой?» – воскликнула она в страхе и изо всех сил бросилась опускать его руки, сама не зная, зачем. Её ужаснула его неестественная поза, он словно был вне себя. Но большой силы и не потребовалось: окоченевшие руки сразу ожили, Бертль стремительно обнял её, так что у неё перехватило дыхание, и осыпал её поцелуями, смеясь и плача. Она слабо пыталась высвободиться из его объятий. Все мысли смешались у неё в голове,  её разрывало на части мучительное смятение. Она не могла понять, что нужно сказать, что спросить? Она вглядывалась в милое, искажённое лицо, ища спасительного слова, жеста.

Наконец, его пальцы, больно сжимавшие ей руки, разжались, и она опустилась в кресло, с трудом переводя дух. Но облегчения она не чувствовала совсем; её наполняла туманная, болезненная тревога.

– Что с тобой вдруг случилось, Бертль?

Он вскочил на ноги, потёр виски и глубоко вздохнул, будто пробуждаясь.

– Со мной? Мне просто показалось...

Фрау Иоанна отвела ему руки от висков, тревожно вглядываясь в лицо.

– У тебя что-то болит? Не вздумай ничего скрывать! – Ах, нет, нет! Просто мне померещилось, – он смущённо засмеялся, – что я нашёл невесту, необычную девушку! Я, как ребёнок, влюбился, поверил в мечту!

Фрау Иоанна вскочила с кресла, трепеща от страха, и неудержимые слёзы покатились по её лицу.

– Сынок!  – Она погладила его по голове. – Тебе не нужно ни жениться, ни строить собственный дом. От этого одни заботы и огорчения. Радуйся, что ты от них свободен!

Она поцеловала его прямо в глаза.

– Я буду твоя невеста. Да?

Он прижался к ней щекой, отшутился от вопроса и не подал вида, что что-то утаил от неё.

Но одинокая девушка из садика у виллы не оставляла его больше ни ночью, ни днём.

Бархатный подлокотник кресла был её щекой. Он украл из маминой шкатулки надушенный лист бумаги для писем и обмахивался им: это её дыхание. Когда ветер дул в открытые окна, раздувая гардины, это шелестело её платье. Когда ночью в шкафу загадочно поскрипывало дерево, он слышал стук тонких каблуков на её сапожках и звук совлекаемой одежды. Он часами говорил с ней. Иногда у него даже двигались губы, но фрау Иоанна не обращала на это особенного внимания, потому что он и раньше иногда развлекал себя тем, что играл на губах или прищёлкивал языком, как маленькие дети. С невестой же он говорил очень откровенно и прямо. Он жаловался ей на печальное однообразие дней и на бессонные ночи. Он называл её ласковыми словами и нежно корил за то, что со дня их первой встречи она его ни разу не поцеловала. На эти упрёки она не отвечала и становилась недовольной и односложной.

Иногда казалось, что её вообще нет. Тогда его охватывал страх, так что даже перехватывало дыхание! Не зная, что делать, он хватался за окружающие предметы, ощупывал кончиками пальцев всё, что попадало под руку...

Призма сомнений искажала мечту. Череда событий теряла связность, наступало отупение.

Ни движения в душе. Когда он переходил из своей комнаты в другую, когда что-то менялось в расположении вещей вокруг него, или когда он садился к столу и одно сменяло другое: скатерть, суп, уговоры мамы кушать плотнее, мясное блюдо, блюдо из овощей, десерт, когда каждый кусок, подцепленный вилкой, оказывался, как и положено, во рту, обладал тем вкусом, какого и следовало ожидать, и с каждым куском порция на тарелке убывала – можно ли было, тем не менее, видеть во всех этих действиях результат намерения их совершить?! Совершались ли они действительно потому, что были продуктом размышлений? Нет! Он много раз, сидя у себя за письменным столом, думал о том, чтобы написать невесте, но у него не было ни её адреса, ни даже имени. Кто оборвал связь между ними? Она просто пропала из виду. Уже из одного этого следовало, что с его взглядом на жизнь всё в порядке, в отличие от обманчивого, коварного порядка вещей.

Может быть, существуют духи, которые поставили себе задачу ежесекундно оживлять тот или иной кусочек его бытия, а на самом деле не существует ни живых существ, ни земли, ни воздуха, вообще никаких явлений? И только на том месте, где он в эту секунду находится, в поле его внимания, в пределах восприимчивости органов чувств разыгрывается коварный спектакль, обманчивая игра отражений. И эта игра создаёт полную иллюзию идущей своим чередом, не зависимой от него жизни и заставляет его думать, будто бы то, что вокруг — не более чем ничтожно малый отрезок вселенной.

Когда он переходил через улицу, все предметы, окружавшие его дома, исчезали, и существовали только камни, на которые ступала его нога, женщина, на руку которой он опирался и которую считал своей матерью, и от силы двое-трое людей, которые возникали на несколько секунд в пределах его слуха и проходили мимо только для того, чтобы придать правдоподобия призраку уличной жизни. Зачастую его отделяла  от невесты какая-то злая сила. Неощутимое потустороннее вмешательство намеренно чинило препоны. Однажды он набрался смелости и, после долгих раздумий, решился задать ей невинный сокровенный вопрос, но в ответ услышал только равнодушные голоса прохожих, громкие разговоры, звон посуды, ключей, звук открываемого водопроводного крана и плеск воды, льющейся в чугунную кастрюлю.

В его сердце необъяснимо закралось сомнение, уж не была ли вся его радость пустой фантазией, плодом одиночества?

От гнева он вскочил с места. Где прячутся эти злонамеренные духи? Он обежал всю комнату, хватаясь за воздух. Может быть, ему удастся их поймать? Один пинок пришёлся по двери, она со стуком захлопнулась на замок. Звуки притихли. Он вздохнул с облегчением: одного он победил, даже, наверное, уничтожил. Гордясь победой, он стал изобретать планы обороны от духов на будущее.

 

*  *  *

 

В Безенау проходил небольшой музыкальный праздник, и под окнами Бертля маршировали под музыку самодеятельные оркестры. Внезапно у него вспыхнула мысль о том, что последние несколько часов он провёл не с ней и даже не в тоске по ней. Он упрекал себя, но вечером того же дня возлюбленная снова оказалась рядом. Он чувствовал тепло её ласковых рук на своих плечах. Он слышал шорох и шелест, как будто сминалось кружево её таинственных ночных одежд. Волосы щекотали кожу лба.

Дверь в изножье его кровати заскрипела, и босые ноги прошли по ковру. Он обмер.

Несмелая рука опустилась на подушки рядом с его головой. У него вырвался глубокий вздох.

– Да что же это, – тихо сказала она, – ты спишь, Бертль? Почему ты стонешь?

Она коснулась его щеки.

– Потому что ты играешь со мной в прятки и я никогда не знаю наверняка, со мной ли ты.

– Это тебе приснилось, Бертль?

Она склонилась над его лицом.

– Ты спрашиваешь меня? Тебе ли не знать, есть ли ты на самом деле?

– Проснись, Бертль! Тебя что-то мучит.

Она поцеловала его.

– Теперь-то ты от меня не скроешься! — воскликнул он с восторгом. Он обхватил её за талию, прильнул к её губам, и поднял со смехом к себе на кровать.

Она отчаянно сопротивлялась, испуганная насмерть. С безграничным упоением он ощущал свою над ней силу. Он потянул её дальше от края кровати, она потеряла опору и очутилась в постели, уже рядом со стеной, а её рубашка разорвалась сверху донизу. Её сковало бессилие, руки разжались, тело ослабло. Поцелуи впивались в неё, болезненно жаля, как будто она потревожила пчелиный улей. Вдруг раздался стук в дверь, резкий и бесцеремонный.

Фрау Иоанна проснулась и рывком села на постели. Что? Где она? Сквозь жалюзи, как сквозь решётку, в комнату пробиваются рассветные лучи.

Бертль спит рядом с румянцем на щеках. Волосы спадают ему на лоб, пальцы крепко сжимают край одеяла. Но что за стук? Наверное, Рези неосторожно стукнула башмаками, ставя их под дверью.

Но вдруг у неё падает сердце. Холодная дрожь бежит по коже, тошнота подкатывает к горлу. Она срывает с себя одеяло, перепрыгивает легко, как ребёнок, через спящего, пугается звука собственных шагов, но проскальзывает почти бесшумно к себе в комнату. Оцепенение, сковавшее её ум страхом, от которого она пустилась в бегство, покидает её, и на место страха приходит — воспоминание. Перед глазами встают невероятные, безумные картины. Она сворачивается калачиком на кровати. Брр, как холодно! Постель совсем остыла.

– Вспомнит ли он, что произошло, когда проснётся?

Её сотрясают рыдания. Она зарывается головой в подушки и впивается в них зубами. Она так крепко прижимается лицом к подушке, что слёзы, не находя прямого пути, бегут ручейками по вискам и затекают в ушные раковины.

Ведь бывают же землетрясения, ураганы, наводнения или ещё какие-то искупительные бедствия! Что-нибудь должно случиться и предотвратить наступление дня. Или нужно самой выйти навстречу случаю, навлечь на себя беду? То, что она не почувствовала страха от этой мысли, заставляет её осознать тяжесть случившегося.

Она испытывает безмерное отвращение к себе. Только одно-единственное прикосновение милосердного тепла ещё смогло пробиться  сквозь глухое отчаяние: бесконечная печаль о своей несчастной судьбе.

 

* * *

 

Её разбудил резкий звон колокольчика. Она открыла глаза в испуге. Сколько времени? Рези пробежала мимо её комнаты в прихожую, отворила дверь. Кто позвонил? Она расслышала мужской голос: почтальон.

От кого могло бы прийти письмо? Может быть, просто объявление о свадьбе или смерти, разосланное всей округе? Во всём мире нет ни одного человека, который мог бы поинтересоваться её жизнью. В любом случае, нужно собраться с мыслями, хотя бы убрать волосы с лица, привести себя в порядок.

Но девушка не постучала: значит, письмо пришло ей самой, или она решила не будить хозяйку. Она, наверное, будет удивляться, почему та так долго спит, хоть обычно встаёт рано.

Интересно, а без присмотра служанка справляется с делами так же бойко и прилежно?

Фрау Иоанна подняла голову, прислушиваясь. Нет, не слышно ни звука. Наверняка она стоит у лампы и читает письмо. И как раз сегодня столько дел! Нет, так нельзя.

Фрау Иоанна встала, поспешно оделась. Не прошло и минуты, как она уже стояла перед служанкой в кухне.

Пришлось переделать столько дел, что фрау Иоанна вспомнила о завтраке, только когда Рези пришла доложить, что молодой хозяин уже оделся.

Она велела подавать завтрак на двоих.

Но когда она вошла и увидела, как он сидит, загадочно улыбаясь,  наклонившись вперёд, отодвинув от себя чашку, но держа вторую чашку с кофе в протянутых над столом руках, будто приз, всё вчерашнее снова прошло перед её глазами вереницей воспоминаний. Большого мужества стоило ей дойти до кресла и опуститься в него, не упав.

– Что ты делаешь, Бертль? – спросила она с беспокойством и медленно протянула руку к своей чашке, которую он, смеясь, потянул назад к себе.

– Нет, нет, ты не получишь кофе, пока не расскажешь, почему ты сегодня встала в такую раннюю рань, почему убежала?

Она с дрожью вглядывалась в его лицо.

– Но ты же знаешь, что сегодня суббота, у меня было столько дел...

Он довольно усмехнулся, отпустил чашку и нежно погладил её по руке, неподвижно лежавшей на скатерти.

– Какая прилежная и старательная новоиспечённая хозяюшка!

С неотвратимой, жестокой ясностью она начинала понимать: бедный мальчик! Она механически помешивала ложечкой кофе. Несчастный, милый, добрый мальчик! Как это могло с ним случиться? Ведь он жил без забот и без хлопот, его жизнь текла по привычному руслу!

– Странно! – внезапно прервал он молчание. – Я всё хорошо помню, но нашей свадьбы не помню совсем. Разве это не удивительно? Либо я был настолько рассеян, либо настолько взволнован. Ни малейшего воспоминания. Не могу сказать даже, каков был голос у венчавшего нас священника, низок ли, высок ли, или даже утром ли было венчание или после полудня... Странно!

– Не может быть, не может быть! – Она была вне себя от отчаяния. – Я ничего не знаю ни о каком венчании! Венчания не было! Тебе, наверное, всё приснилось, а по утрам часто бывает так, что вспомнить сон целиком не удаётся.

– Приснилось? – Он медленно и задумчиво покачал головой, как будто припоминая.

– Всё пройдёт, ты забудешь этот сон, пустяки.

– Приснилось?! Нет! Нет!

Она дрожала, всё ещё не теряя робкой надежды.

– И я не хочу! — крикнул он внезапно, вскочил и обнял её, беспомощную, с непомерной силой.

– Бертль! — воскликнула она в ужасе.

– Ладно, ладно! — Он отпустил её, смеясь. – С такой изнеженной дамой нельзя без осторожности.

Она убежала. Когда она увидела, что кухня пуста, она вышла за дверь и ждала на ступеньках, пока Рези вернётся с рынка. Она не могла решиться вернуться домой одна. Это был самый страшный час, потому что причина несчастья стала ей ясна, как и вся цепь следствий, ведущих назад к причине.

– Это моя вина. Как я могла забыть, что такое молодость?

И она целыми днями не появлялась ему на глаза. Но если по ночам её охватывал ужас, она гнала его прочь.

Она никогда не запирала дверь. И когда он приходил и, дрожа от счастья, не мог оторваться от её губ, её судьба уже не казалась ей такой тяжкой.

Иногда она чувствовала почти бессознательную гордость за собственное мужество.

Плохо было то, что никто ничего не замечал. Рези считала  душевную болезнь, о которой фрау Иоанна не хотела с ней говорить, постыдной и поэтому пресекала любые расспросы.

 

*  *  *

 

Однажды утром Рези заболела и осталась лежать в постели. Чтобы не сидеть весь день впроголодь, фрау Иоанна сама отправилась на рынок за провизией.

Идти знакомой дорогой было странно и утомительно. Она шла медленно и неуверенно, боясь, что прохожие могут заметить, как долго она не выходила из дома. Слабость в теле и тяжесть в голове заставили её осознать, как мало и плохо она спала в последнее время.

Улицы казались чужими. У неё кружилась голова, когда она поднимала взгляд и замечала, с какой непостижимой лёгкостью люди шагали по скользким камням. Собака прошмыгнула между ног у одного господина, а ребёнок упал, потому что стал убегать от собаки. Беспорядок во всём, невнимательность прохожих, безрассудность — становилось даже страшно.

– Фрау Эрфлин... фрау доктор! Как давно я вас не видела! Как ваши дела? Чем вы занимаетесь? Вы так бледны, ни тени загара, вы, должно быть, совсем не выходите из дома!

Это была госпожа уездный врач, и, хоть она и сыпала словами, на ресницах у неё висели крупные слёзы, так сильно тронул её жалкий вид фрау Иоанны.

Она ответила, но довольно скупо.

– Но это так безответственно с вашей стороны! Я вас не понимаю. Вам нужно позаботиться о себе! Человеку нужна забота!

Фрау Иоанна продолжала неподвижно смотреть прямо перед собой.

– Что с вами?

– Нет-нет, со мной всё в порядке, — наконец тихо произнесла она.

– Оставьте шутки! — вскинулась дама. — Вы думаете о чём угодно, только не о себе, а это большая ошибка. Я уверена, что с вами ничего страшного не случилось, но если не обращать на себя внимания, может ведь, Боже упаси, стать хуже. Скажу вам честно: в первый момент я даже испугалась, когда увидела, как вы переменились.

– Дело только в том, что я стала немного старше с тех пор, как мы с вами познакомились. Никуда не денешься! — На этом она поспешно попрощалась.

Но слова госпожи уездного врача, а особенно её удивлённые, вопросительные взгляды ещё долго её преследовали. Теперь она и сама замечала, что люди рассматривают её, а некоторые даже останавливаются и провожают взглядом.

Несколько женщин стояли на углу и громко вздорили.

– Но она же вдова! Я знаю её лучше, чем собственные подмётки!—  прокричала одна и со страхом отпрянула, когда фрау Иоанна прошла мимо и смерила её взглядом.

Она с трудом дошла до дома, погрузившись в беспокойные подсчёты и размышления. Она ужаснулась: память отказывалась служить ей. Дома, у зеркала, она опустилась на пол без сил...

 

К счастью, Рези вскоре поправилась, и фрау Иоанна смогла послать её в город за покупками, каких не успела сделать сама.

– А на обратном пути зайдите к доктору Кесселю и попросите его навестить меня, мне что-то нехорошо.

Она ушла в свою спальню, осыпаемая служанкой многословными пожеланиями здоровья, а потом пошла к Бертлю.

Он занимался тем, что разрезал большой лист бумаги на двадцать четыре одинаковых части. Он хотел отмерить по шестьдесят минут на каждом листке, чтобы удостовериться, что все часы дня действительно имеют одинаковую длину, потому что у него было стойкое чувство, что ночные часы — самые длинные, а утренние и вечерние — самые короткие, и только часы около полудня имеют нормальную длину.

Она горестно выслушивала его объяснения и одновременно писала длинное письмо доктору Кесселю.

Тихо, чтобы не подать вида, что её внимание не целиком обращено к Бертлю, она проскользнула к окну. В последние секунды она не могла свести с него глаз. Она словно бы ждала приказа, подсознательно она чувствовала, что собирается пожертвовать собой ради него.

Прикрепляя к оконной раме ремень, который Рези использовала, когда мыла окна, и осторожно делая последние приготовления, она держала в голове единственную мысль, единственный горячечный вопрос: всё ли она записала в письме? ничего не забыла? всё важное упомянула?

Ничего не приходило в голову. Она вернулась к столу и ещё раз перечитала письмо.

Она с болью думала о том, что не может поцеловать его в последний раз. Он бы почувствовал в её прощальном поцелуе что-то совсем другое!

– Кроме того, должно существовать отличие между часами воскресенья и обычного дня, четверга, например...

Не порежется ли он случайно перочинным ножом? Да нет, нож тупой, и он давно знает, как с ним обращаться.

Она поправила книги на полках, чтобы не упали, и отодвинула стулья, чтобы не загораживали проход.

«Или уйти в другую комнату?»

Она взглянула на часы, испугалась, что поздно, скользнула к окну. Быстрые пальцы не дрогнули, она помедлила секунду, потом закрыла глаза и оттолкнула ногой кресло.

 

Перевод и предисловие Анны Глазовой 

 

Время публикации на сайте:

21.05.13