Алиса Порет. Воспоминания
Место издания:
Порет Алиса Ивановна (1902–1984) Живопись, графика, фотоархив, воспоминания. / Авт.-сост.: И.И. Галеев. – М.: Галеев-Галерея, 2013
Филонов
Филонову предложили оформить «Калевалу» в издательстве «Academia»[1]. он сам отказался, но распределил заказ между учениками. Я выбрала то, что мне было интересно по тексту, и очень быстро сделала рисунки. Многие не успевали к сроку, издательство требовало сдачу работы, и Филонов подбрасывал мне все новые руны. Приходилось работать по ночам. Когда всё было сдано и принято, нам нужно было получить деньги, Филонов ужаснулся, что на мою долю выпала такая крупная сумма и упрекнул меня в стяжательстве!
Несмотря на наше с Глебовой прилежание, Филонов относился к нам с недоверием, считал нас чужими – чуть ли не классовыми врагами. Мальчики, особенно Кибрик и Рабинович[2] – ему доносили на нас дикие россказни. Филонов: «Товарищ Глебова, а это правда, что у вас были имения в Ярославской губернии?» – «нет, неправда, – ответила она, – был только конный завод» (смех в зале). «Товарищ Порет, а вот наши мастера были у вас дома и видели во всю комнату ковер – огромного тигра, – вы знаете, сколько это стоит? А золотой стол с инкрустациями, как в Эрмитаже?». Я с удивлением на него посмотрела. «Ну, а собака? – на то, что она ест, можно трех бедных детей прокормить!! Стыдитесь, Порет!»
Вскоре произошла неожиданная встреча. Я вышла перед работой прогулять свою милую собаку на Фонтанку, бросала ей мячик, чтобы она немного побегала, но ужас! – увидела вдали Филонова! Повернуть обратно было невозможно, а идти вперед – страшно. Я позвала ее к себе, взяла за ошейник и сказала добрым голосом: «Хокусавна, подойди и поздоровайся, он очень хороший». Она послушно пошла к нему навстречу, села перед ним и доверчиво протянула ему свою огромную лапу. Филонов встал по-рыцарски на одно колено, поцеловал лапу и сказал: «Ладно, Порет, погуляйте с ней, – ведь вы уходите на целые дни».
Особую немилость у Филонова заслужил т. Кондратьев, хороший, добрый и честный малый. Он пришел чуть ли не пешком из Рыбинска, хотел быть художником, попал в мастерскую Филонова и стал его верным учеником. Мною он восхитился надолго и сильно, что вызвало гнев Филонова[3]. Однажды, придя раньше в мастерскую, слышу, как Филонов, меча громы и молнии, орет на бедного Кондратьева: «вы что, товарищ Кондратьев, думаете, что здесь место для романов? Это не опера, где прекрасные дамы, а пажи волочат им шлейфы! Постыдитесь, хороший был парень, комсомолец! Посмотрите, на кого вы стали похожи! ведь вы ничего больше не понимаете, только и ждете, когда придет Порет, – пальто подаете, как лакей, провожаете, под воротами стоите! Собачку выводите! Позор! Да вы слышите, что я вам говорю??» – «Да, Алиса Ивановна…» – «Ха, ха, ха, – адским смехом гремит Филонов. – Я уже стал Алисой Ивановной! вот, до чего мы докатились!! Товарищ Кондратьев, слышите, я требую, чтобы это немедленно прекратилось! Я поставлю о вас вопрос на комсомольском собрании. Вы что – этого желаете?? А??» – «Да, Алиса Ивановна», – еще раз невпопад лепечет Кондратьев. Я не выдерживаю, тихо беру пальтишко и бегу по лестнице вниз. Вечером звонок – в дверях мой верный Кондратьев с молотком и холстом: «Я пришел натянуть вам подрамники». На следующий день ему пришлось отдать комсомольский билет.
Мы все понимали, что Филонов для контраста, за отсутствием врагов народа, делает из нас с Глебовой вредителей и буржуев. К сожалению, этим воспользовались двое: Кибрик и Рабинович, они доносили на нас и травили, как могли. Кончилась их деятельность тем, что они написали в газете большую статью против Филонова[4], в надежде, что это им сделает карьеру. Филонов умер с голоду в самом начале блокады.
Глебова
У нас в доме произошли перемены. Мой брат[5], закончив институт, был послан на три года на границу Афганистана. В его комнате поселилась Глебова. Мы работали с утра, писали маслом; потом гуляли с Хокусавнушкой, делали вместе детские книжки, уходили в концерты. Я злила сонату Франка[6], через две комнаты Глебова играла на скрипке. По вечерам мы принимали друзей. У Татьяны Николаевны был громокипящий роман с органистом Браудо[7], а у меня – ни с кем. После моего первого мужа мне никто не нравился. <…>
Мне почему-то очень хочется описать без всяких выводов <…> случаи из моей жизни.
Я и Татьяна Глебова идем к какой-то тетке, про которую говорили, что она изумительно раскладывает карты. У Глебовой были кардинальные проблемы в связи с романом с И.А.Б.[8], а я поплелась с нею просто по дружбе. Мы положили на стол скромный гонорар (она брала деньги вперед, потому что ее клиенты в случае неблагоприятного расположения карт часто отказывались платить). Посмотрев на Глебову, она сказала: «Тебе первой разложу». Карты пошли черные, плохие, я не помню точно, что она говорила, но всё было очень плохо и беспросветно.
Мне она сказала неожиданные вещи – что я сначала поеду к «большой воде», вернусь домой и тут же уйду в «большие пески» и что по мне очень будет скучать и плакать мой ребенок. Тут мы с Татьяной переглянулись – я никуда не собиралась и ребенка не было. Потом она стала вглядываться в карты с удивлением бормотала: «Что-то у тебя ребенок какой большой, да твой ли? – кровь-то у него чужая, не твоя, –и потом с раздражением добавила – да что тебе гадать – вернешься и заживешь хорошо да весело» и, смешав карты, собрала их в колоду. На лестнице я старалась утешить Глебову – что, раз она мне сказала такую чушь, то значит и ей наплела неправду. Когда мы пришли домой, мама сообщила, что звонили из Союза, и я могу ехать по путевке на юг в Хосту. Тут мы опять переглянулись с Татьяной. В день приезда с юга мама мне показала письмо брата, очень тревожное – что он начал психовать, прожив почти полтора года в пустыне, в маленьком домике, без людей, без развлечений, без книг, и что пограничники-офицеры стали играть в «кукушку». Я тут же сложила чемоданчик и заказала билет в «большие пески» на границе Афганистана.
Мой дог Хокусай стала бить лапами и сердито кусать чемодан – она считала, что он виновник моих отъездов. Я просто готова была остаться, но надо было ехать спасать Вику[9]. Разлука на этот раз была тяжелая – я даже двух дней не провела дома. Мама потом мне писала, что собака первые дни ничего не ела, спала на моей кушетке, положив голову на подушку, и никто не смел ей слова сказать, так ей было плохо. Чтобы она не думала, что я умерла, мама показывала ей мои письма. Она в волнении их осматривала, нюхала, потом, вздохнув, уходила, посмотрев на маму с упреком, разрывая ей сердце.
Когда я, наконец, вернулась и подъезжала на трамвае к нашему дому, за пять минут до того, что я позвонила, Хокусай бросилась к двери и с визгом требовала, чтобы открыли, царапала дверь когтями и громко лаяла. Меня она чуть не опрокинула, лизнула в лицо, а с матерчатым чемоданом на этот раз расправилась без пощады. Мама с трудом спасла мои вещички, но от «во всем виноватого» чемодана остались клочья. Весь день она не отходила от меня, за столом держала свою тяжелую голову на моих ногах, на всякий случай, чтобы не прозевать, когда я уйду.
«Чужая кровь», вспомнила я. нечего и прибавлять, что все, что было сказано Глебовой, исполнилось с отвратительной точностью. <…>
Хармс
Однажды кто-то привел к нам Хармса и Введенского[10]. В тот же вечер они сговорились – Хармсу больше понравилась я, а Саше – Глебова[11]. Когда мы летом куда-то все разъехались, поэты решили, что гораздо легче добиться успеха не в доме – где святая мама, домраба, вечно торчащий верный мой поклонник Кондратьев и каждый вечер серия молодых людей, – а в одиночку. Они условились, что дадут знать друг другу о своих победах телеграфно.
Хармс ездил ко мне на дачу раза три, потом смертельно обиделся, когда оса укусила его в губу, и исчез надолго. Он чудил, не хотел гулять, а сидел в комнате, курил трубку за трубкой при закрытых окнах, забив собственноручно все щели ватой.
Тут у Хокусавны родились щенки, и Кондратьев привез мне ее и шесть толстых детей (остальных отдали в «хорошие руки»[12]). Их надо было кормить без конца, выгуливать и воспитывать. Хармс оскорбленно ретировался. Саша не мог долго обойтись без карт и водки и пытался брать у Глебовой в долг. Короче говоря, телеграммы не были посланы.
Введенский как-то потом «отвалился», а Хармс остался надолго моим другом. Они оба были в ссылке в Курске[13] и, вернувшись, Хармс мне признался, что влюбился в меня по-настоящему в тюрьме, заочно.
Почему-то вместо того, чтобы пленять меня, он решил сперва очаровать мою маму (это была ошибка). Он не знал, что она исполняла всегда все мои желания, никогда не споря. Помогала мне и всем моим друзьям. Если я просила приютить кого-нибудь, она ставила немедленно кушетку у себя в комнате, шесть лет терпела Девку-Чернавку, подброшенную нам М.В. Юдиной[14], приняла Глебову, потом Кондратьева. У нас жили кошки и собаки уехавших на дачу знакомых и т. д. Она была настоящая мать, неиссякаемо добрая, самоотверженная и доблестная. Когда я раз сказала, что хотела бы поехать на юг, но что это невозможно из-за денег, она вечером дала мне конвертик и сказала: «Тут вам хватит на двоих, возьми с собой Татьяну».
В доме был бесконечный поток гостей, мы делали фильмы, она доставала нам безропотно из сундуков реквизит (для любой эпохи). Если «всё для Чехова», то мы имели неисчерпаемый запас страусовых перьев, капоты, цилиндры и корсеты. Потом она вкусно нас кормила ужином и, отправив всех, сама мыла груду посуды и убирала всё на место. Единственное, что ей не давалось – лгать по телефону. Она делала попытки нас выручать, но неудачно. А я и Татьяна Глебова должны были дипломатично кого-то принимать, кого-то отводить и удобнее всего было, когда это делала мама. Наша домработница совсем не годилась в диспетчеры после того, как она раз сказала Маршаку[15]: «Нету их, в баню пошли, а потом Алиса Ивановна еще красить волосы будут, так что не ждите», а Самуил Яковлевич считал, что у меня от природы золотые кудри! – он мне горестно потом рассказал об этом разочаровании.
Уходя, мы давали точные распоряжения: Сашке Введенскому сказать, что уехали на неделю; Хармсу – чтобы звонил от 5 до 6, Кондратьеву – чтобы пришел вечером мыть собаку, Маршаку – что ушли в «Детгиз» и т. д.
Однажды позвонил Браудо, мама мучительно вспоминала, что ему нужно было сказать, мы подбежали на помощь, делали ей знаки и шептали что-то. она не выдержала и громко сказала в трубку: «Врите сами, я больше не могу». И ушла к себе. Это милое событие долго нас веселило.
Хармс продолжал обрабатывать маму. Он приносил ей книги по ботанике, доставал картинки каких-то редких рыб. Зная, что она пишет учебник на трех языках для детей, он сидел с нею часами, помогая ей искать в словарях. Я понимала, что это какой-то сложный ход и, конечно, мама вскоре стала без конца всем хвалить Даниила Ивановича и говорить, что это самый умный, самый лучший и, главное, «благоразумный» из всех моих друзей. Хармс сиял.
Я обиделась за маму. Ее бесхитростное сердце никогда бы не поняло, что это лицемерие и ханжество. Тогда я тоже сделала ход. Как только он появлялся в дверях и говорил сверхпочтительным голосом: «Дома ваша матушка?», я стучала к ней и объявляла, что пришел Даниил Иванович, а сама, закрыв двери, быстро звонила то Пете Снопкову[16], то Кириллу Струве[17], самым лихим повесам. они немедленно являлись, я тихо отворяла им дверь до звонка и, бесшумно проскользнув мимо, они, давясь от смеха, проходили ко мне в комнату. Мы весело болтали, пока мама разбирала гербарии, а потом я шла на зов «Аля, иди пить чай», но не одна, а втроем или вдвоем.
Так мы веселились всю зиму. Это был шах королю. И дальше было так же. Мне всегда удавалось перехитрить его и, кажется, он был от этого в восторге.
«Художница Алиса хитрее Рейнеке-лиса», – писал он мне на записочках и часто повторял. Хармс переиграл с гербариями и преувеличил влияние мамы на мой выбор. Она считала, что хуже всех Петя Снопков или, как его все звали, «Мастер Петр», за его изумительное умение отлично делать всё, за что бы он ни брался: макеты для театра, гравюра на дереве, стрельба, все виды спорта. Когда приехали финны на лыжное состязание, он взял 2-й приз почти без подготовки; на бегах, потренировавшись неделю (на пари) тоже получил приз и, войдя в ложу, где мы все ждали, что его принесут на носилках, подал мне рыцарским жестом конверт с надписью «II приз». Когда все поинтересовались, что там за сумма, оказалось, что он пуст, и Петя сказал: «ну, я всё отдал конюхам».
Бесконечные романы Пети и Кирилла весело у нас обсуждались, все дивились их ловкости, называли их снайперами и капитанами любовного плавания 1-го разряда. Хармс делал вид, что он шокирован, а я знала от друзей, что эти веселые шалости нельзя было сравнить с черными измышлениями Саши и Даниила Ивановича.
Кирилл был заносчив, циничен и высокомерен, у него было крупное столкновение с отцом из-за какой-то девки, они даже подрались, встретившись у ее двери, и так яростно, что если бы не проходивший мимо милиционер, всё кончилось бы отцеубийством. Я отправила Кирюшу в наказание на месяц к моему брату в дальнюю больницу, где Вика работал врачом. Петя во всех своих романах проявлял доброту, великодушие к рогоносцам и мягкость. Наша Тоня[18] часто мне говорила: «Алиса Ивановна, будешь выбирать, так смотри на собаку – видишь, как она к Петру Павловичу ластится, а Д.И. как позвонят, так и в дверь не заходят – говорит: “Собаку уберите, заприте в ванну”». Действительно, как только появлялся Петя, Хокусавна прыгала как безумная, они боролись, играли в прятки, а потом садились в большое кресло вместе, чтобы отдышаться. Д.И. брезгливо курил трубочку. Как-то Петя сказал: «Я знаю, почему я так ее люблю – у нее такие хорошие голубые глазки, совсем как у Алисы. Я считаю ее своей дочкой». Тут я взглянула на Д.И. – он даже трубку вынул и смотрел на меня взглядом василиска[19]. Тогда я попросила П. пойти до чая прогулять собак. Они ушли с шумом, лаем, возней, хохотом, прихватив мамину собачку Шекки. Д.И. мрачно молчал. «Интересно, какой динамит будет мне подложен завтра», – подумала я.
Постепенно, видя, что он мне нужен в трудном положении с Хармсом, [Петя] стал как-то по-петушиному считать его своим соперником, отсюда появилась странная мысль, что его нужно отбить. Он стал приходить уже не по вызову, а самостоятельно. Его положение было трудное – Хармс занял укрепленную позицию, а он ходил в звании папильона[20], кутилы и ловеласа, порхающего с дамы на даму. Общее мнение было, что я, естественно, со временем выйду замуж за Даниила Ивановича. Кирилл был не в счет, его приютила моя мама в нашем доме, вырвав из страшного вертепа, где его отец бушевал в бесконечных кутежах, вовлекая в это четырнадцатилетнего сына. Мне он был вроде брата.
Я совершенно не помню даты и когда что было по порядку, но я знаю, что стала скрывать от Д.И. мои прогулки с П., его приходы и то, что он уговорил меня, наконец, спасти его, взять к себе, чтобы он опять стал художником («никто не может меня спасти, кроме вас», – повторял он).
Он жил в доме у матери, я разрешила принести ему холст и этюдник, и мы стали работать вместе, иногда он надолго уезжал с театром. Мы были с ним на «вы». Он был со мной вечно одинаково мил и галантен, и как-то не сразу был обнародован наш брак «à la fourchette». Где-то у меня было тайное чувство, что на этот раз я обыграла Д.И. Но он был очень проницателен и нервен, и поведение его сильно изменилось. он в течение многих лет никогда не говорил мне комплиментов, держал себя очень чопорно и руку целовал наспех и тут же бросал таким жестом, как стряхивают градусник. Не знаю, как колдовал Д.И., но он всегда приходил, когда не было Снопкова[21]. однажды у нас была очередная съемка, много гостей, и когда все наконец ушли, нахохотавшись до слез в прихожей, где нельзя было зажигать свет, и все натыкались на ведра, почему-то расставленные Тоней, роняли шапки на пол и искали их, ползая на коленях, я вернулась в свою комнату и увидела, что Д.И. сидит в кресле. Он делал это очень часто и прежде, всегда старался всех пересидеть. Я так устала, что просто не могла больше разговаривать и, считая, что он старый друг, извинилась, что я на минутку просто прилягу на кушетку. Я натянула на себя пледик и закрыла глаза. «У вас совсем античное лицо», – сказал вдруг рядом со мной голос Д.И. «Это вам кажется, потому что глаза закрыты и это похоже на статую. Д.И., простите меня, но я должна теперь отдохнуть, вы видели, что сегодня было». Я встала, чтобы проститься, тут Д.И. обнял меня каким-то неловким жестом (как это делают мальчишки, а потом сразу дают тумака) и, сказав: «Я люблю вас больше своей матери», выбежал из комнаты. Неожиданные слова, с которыми неизвестно что было делать. Было чувство, что стрелка переведена, и неизвестно куда. К телефону я не подходила. Наконец Д.И. как-то к нам прорвался, дома никого не было, и, сильно волнуясь, так, что руки дрожали, протянул мне свое кольцо (оно мне всегда не нравилось – опал, окруженный бриллиантиками) и сказал, что пришел со мною обручиться – поменяться кольцами – взамен просил мое с бирюзой. Я никогда не видела его в таком нервном и жалком состоянии. Мне нужно было ему честно сказать правду, но я этого не сделала – сама не знаю, почему. Он меня почти загипнотизировал. Он придумал какой-то сложный ритуал обмена, я тоже не противилась и запомнила только его злое, искаженное лицо. Когда он ушел, я бросила кольцо в ящик стола. Для меня была такой неожиданностью перемена наших милых мальчишеских отношений, что я как-то растерялась (я сама виновата – засекретила всё про Петю) и решила больше его не принимать, но он звонил мне с настойчивостью маньяка. Я пожаловалась П., что Д.И. пугает меня и терроризирует, и что я не могу, как прежде, с ним справиться. «Я поговорю с ним», – сказал храбрый Петя. «Неужели вам не страшно? ведь он Злой волшебник». «Нет, – мягко сказал П., – во-первых, я обязан вас защищать, во-вторых, я так часто был принужден разговаривать на эти темы с обманутыми мною мужьями, что я отлично справлюсь. Попробую словами сперва, не прибегая к рапирам и боксу».
[1] Калевала / Пер. Л.П. Бельского; Оформл. Е.Н. Борцовой, К.В. вахрамеева, Т.Н. Глебовой, С.Л. Закликовской, П.Я. Зальцмана, М.К. Макарова, А.И. Порет и др. Под. ред. П.Н. Филонова. М.; Л., 1933. Начало переговоров
с издательством о книге относится к ноябрю 1931 года.
[2] Кибрик Евгений Адольфович (1906–1978), живописец и график, иллюстратор, педагог. Входил в группу «Мастера аналитического искусства» (МАИ – школа Филонова) в 1926–1931 годах. Рабинович Саул Львович
(1905–1988), скульптор; входил в МАИ в 1926–1927 годах.
[3] По словам Е.Ф. Ковтуна, в 1920-е годы среди учеников Филонова была известна поговорка: «Что будет с Порет, когда ее Кондрашка хватит?».
[4] В мае 1931 года Кибрик выступил в печати (в журнале «Юный пролетарий») с публичным отречением от Филонова и его творческого метода, инициировав раскол в группе МАИ, в результате которого многие ученики Филонова покинули коллектив.
[7] Браудо Исайя Александрович (1896–1970), органист, крупнейший знаток, исследователь и пропагандист органной музыки. С 1940-х годов – муж одной из ближайших подруг А.И. Порет – Лидии Щуко.
[11] В архиве А.И. Порет хранилась авторская машинопись стихотворения А. Введенского «Куприянов и Наташа» (1931) с посвящением Татьяне Глебовой.
[12] Один из щенков Хокусавны по прозвищу Харлаша был отдан художнику Е. Чарушину. Этот эпизод описан в детской книжке «Щур» (1930), где Чарушин выступил как художник и автор текста.
[13] Хармс и Введенский были арестованы ОГПУ в декабре 1931 года, освобождены и высланы в Курск летом 1932 года; в Ленинград они вернулись в октябре 1932 года.
[14] Об этой девушке, приехавшей из Сибири и поселившейся на квартире семьи Порет по рекомендации М.В. Юдиной, Алиса Ивановна вспоминает на страницах «Синей тетради» за 1980 год (архив В.И. Глоцера).
[15] Маршак Самуил Яковлевич (1887–1964), советский поэт, драматург, переводчик, литературный критик.
[16] Снопков Петр Павлович (1900–1942), муж А.И. Порет (1933–1935). Живописец, книжный график, художник театра и кино; принимал участие в создании художественного фильма «Поручик Киже» по сценарию Ю. Тынянова (1934); в 1939–1940 был главным художником Ленинградского театра миниатюр, которым руководил А.И. Райкин. Репрессирован осенью 1941 года. Расстрелян.