MoReBo публикует фрагмент книги (М.: Навона, 2013), среди персонажей которой Ахматова, Бродский, Олеша, Олег Ефремов Алексей Баталов, а действие происходит в широко известных местах: Ордынка, квартира Виктора Ардова, писательский дом в Лаврушинском переулке, дачный посёлок Переделкино.
Меня преследует, мучая, фраза: «Последнее мирное лето».
Не помню, кто из знаменитых тогда публицистов твердил про прошлое, а то и позапрошлое лето, что оно последнее... Но отчётливость нынешней тревоги, при всей её привычности, неподдельная – и я почти облегчение почувствовал, переложив заимствованную фразу на бумагу. Фраза отныне моя, и мне дальше жить с ощущением ответственности за неё...
Произнесённая как бы вслух, она помогает вызвать в памяти необходимое мне для повествования лето. Лето сорокового года – я родился тридцать первого июля. По совпадению: за окном столь малый фрагмент переделкинского пейзажа, что вряд ли он сколько-нибудь существенно изменился за прошедшие больше чем полвека. Некошеная трава с незажжёнными фонариками одуванчиков, накренившийся ствол берёзы, извилистая сосна и сохранившие стройность ради конвоирования тёмной аллеи тополя.
В последнее, действительно мирное лето крёстный положил на моё имя в сберкассу сто рублей с условием, что вкладом я смогу воспользоваться по наступлении совершеннолетия: в тысяча девятьсот пятьдесят шестом то есть году.
Год, предшествовавший моему рождению, и первый год моей жизни в биографии родителей смотрится временем как бы не наибольшего для них благоприятствования.
Конечно, в историческом контексте их молодой оптимизм выглядит едва ли не кощунственным.
И вчитайся я в отцовские записи того периода не сегодня, а, скажем, позавчера, моё осуждение родительских настроений не знало бы удержу.
Сегодня же записи в старой тетради помогают мне не впасть в отчаяние – в толщу непрозрачных лет я не окунаюсь, а ныряю...
Не соображу, какой был год (но точно, что после пятидесятого), когда Переделкино осталось без пруда: плотину весной прорвало и болото, доходившее до границ фадеевской дачи и дачи Вишневского (бывшей Бабеля), поглотило всю воду пруда, обнажив дно.
Мы с ужасом смотрели, стоя на берегу несуществующего большого пруда, на ямы и колдобины образовавшегося под ивами пустыря – с детства нас пугали коварством манившего к себе водоёма: приезжие тонули в нём едва ли не каждое воскресенье.
На следующее лето пруд вновь наполнили и вдобавок у того берега, где деревня Измалково, организовали лодочную станцию – и кошмар зараставшего редкой травой бурого пустыря казался приснившимся.
...Мне всего полтора месяца, когда впервые еду я на автомобиле из Переделкина в Москву, о чём свидетельствует запись отца в тетрадь, названную им «Борт-журналом». Тетрадь эту он заводит в августе сорокового года по случаю покупки машины М-1 (в просторечии «эмки»). В борт-журнал он вкладывает плотный конверт с грифом Управления делами СНК Союза ССР (Москва, Кремль).
Для покупки новой машины тогда требовалось распоряжение Совнаркома – оно и было получено шестого августа за Ки 898-451, а двадцать девятого «эмку» уже перегнали из Смоленска в Переделкино. И отец записывает, что со всеми накладными расходами и оплатой за перегон она обошлась ему в десять тысяч восемьсот сорок рублей шестьдесят пять копеек.
Это почти половина стоимости нашей старой машины, купленной у народной артистки Барсовой и её мужа Бориса Львовича Камень-Камского. Но новую машину никак нельзя сравнить с дряненькой барсовской колымагой. Новую нашу машину можно сравнивать только с транспортом будущего. Она нам кажется сейчас самой красивой, самой лучшей.
Она чёрного цвета с красной полоской...
Что это? Хроника преуспевания молодого, едва переступившего в четвёртое десятилетие литератора или, скорее даже, кинематографиста? Хлопоты его кажутся сплошь приятными и подтверждающими причастность к миру людей известных, влиятельных и тоже, разумеется, преуспевающих и, похоже, беспечальных, уверенных в своём завтрашнем дне. Все вокруг выглядят довольными судьбой.
Единственное исключение: «Обратно в Переделкино с нами ехала девушка Мариша, которую в этот день за опоздание на работу в библиотеке иностранной литературы приговорили к пяти месяцам принудительных работ с удержанием двадцати пяти процентов зарплаты.
Мы угощали её яблоками, везли в новой машине, но она всё равно была очень грустная. Её не развеселил даже пирожок с мясом, который я купил ей по дороге...».
Впрочем, и такая запись тоже есть: «Мы ходили с Евгением Петровым по парку его дачи и говорили обо всём и о войне. Он говорил, что это ужасно, что немцы сбросили миллион бомб на Лондон. К Петрову пришёл его брат Валентин Катаев. И тоже сказал, что это ужасно.
А я пошёл домой, чтобы писать сценарий и повесть про Мишку Селезнёва. В доме у нас тихо, тихо...».
Не гонит ли отец от себя ненужные для душевного спокойствия мысли? И нет ли доли самовнушения, нет ли психотерапии в подробном перечислении успокаивающих подробностей его тогдашней внешней жизни?
Он учится управлять машиной. «Возил Афиногенова на Баковку. Был выпивши. Вёл плохо».
Машины есть ещё не у всех, даже весьма известных собратьев.
«Дорогой Павел Филиппович, – пишет ему записочку Лев Кассиль, – если вы вернулись вчера, – встаньте, пробудитесь и с подательницей сего сообщите, в какой, как говорят моряки, часовой готовности Вы и Ваш “кар” находитесь». Кассиль шутливо подписывается «Ответственный по футболу».
Они едут вместе на международный матч московских динамовцев с болгарами – страстный спортивный болельщик Кассиль и отец, ни до ни после той довоенной поездки на футболе не бывавший...
Театр – родителей приглашают на свои премьеры дачные соседи-драматурги: Александр Афиногенов и Борис Ромашов.
Знаменитое кафе «Националь» – завтраки, бритьё в парикмахерской. «В “Национале” виделся с Луковым».
«В сценарном отделе встретил Афиногенова. Поехали вместе в “Националъ”, я поехал с Афиногеновым (на его машине) и Погодиным сначала в “Националь”, а потом в ЦДРИ»...
«Был в Лаврушинском у Вирты».
«Был дома, в бане, в “Новом мире” и на Лаврушинском». «Поехал на Лаврушенский в сберкассу. Зашёл к Евгению Петрову».
«Заехал в ВУАП. Встретил старика Тренёва. Познакомившись со мной, он сейчас же сказал: “Меня жена тормошит, говорит, что вы знаете, где продают “Бюик”. Хочу купить”. Я сказал, что не знаю. Он огорчился. Подумал, наверное, что не стоило знакомиться».
«Из Лаврушинского до Красной площади вёз Погодина и Тренёва». (В Лаврушинском переулке и до сих пор – Управление по охране авторских прав и сберкасса. Они находятся в подвале престижного писательского дома, где с самого начала жили Пастернак, Погодин, Тренёв. Вирта, Евгений Петров, Катаев, Олеша... Отец же переехал туда только в пятьдесят седьмом году.)
«У нас бал», – записывает отец восьмого ноября. Запись короткая, поскольку: «...пьянствовали до пяти утра».
В гостях были: режиссёр Луков, кинооператор, снявший «Броненосца Петёмкина», Эдуард Тиссе, Евгений Петров, Кассиль, Первенцев, Афиногенов и Вирта с жёнами, генерал-майор Спирин с женой и наказанная за опоздание на службу Мариша, навсегда оставшаяся другом моих родителей...
При слове «бал» я немедленно воображаю, как с детства привык, лакированный, разграфлённый в крупную клетку потолок нашей дачной столовой, глубоко вобравший в себя электрический свет. Атмосфера стойкой, я бы сказал, праздничности возникает в этой просторной комнате немедленно после щелчка выключателя.
И всю свою жизнь, явно недостаточно зарабатывая денег, я ни минуты не считал себя бедным – не из-за того ли, что ранние мои мечты слагались при долгом взгляде на клетки потолка, отчасти напоминающие шахматы и уж точно созданные для самых смелых ходов воображения?
Про Пильняка в моём детстве родители вроде бы не говорили специально, но и никакой фигуры умолчания из него не делали.
И уж не припомню, в какой связи сказано было, что потолок, аналога которому ни на одной из построенных по стандарту дач городка писателей не было, сделан был по особому заказу первого арендатора.
И для меня дачник Борис Пильняк как бы исчез в омуте зеркального отражения вместе со всем, что окружало его здесь. Хотя на самом деле всё произошло прозаичнее и оттого страшнее...
...С Борисом Адроникашвили я познакомился в гостях у Гены Шпаликова в начале шестидесятых.
Он любезно отвёз меня на Лаврушинский. Я и раньше слышал о нём от Катерины Николаевны Виноградской, преподававшей во ВГИКе. Она рассказывала о талантливо описанной им вишне после дождя. Борис был не только литературно талантливым, но и неотразимо красивым, женатым в первом браке на Людмиле Гурченко.
Помню его тамадой на свадьбе другой кинозвезды. Он производил впечатление бонвивана и, хотя в веселье его чувствовалось вовсе не шутовство, а скорее артистическая, человеческая значимость, знака драмы в судьбе Бориса я тогда не прочёл – в нашем поколении мы и при явной симпатии редко относились друг к другу с должным вниманием, занятые самими собой.
Впрочем, и в себе мы, похоже, не разглядели главного.
Я не сразу узнал, что Боря – сын Бориса Пильняка (носит материнскую фамилию).
И когда узнал, никак почему-то не связывал это обстоятельство с собою и Переделкиным – «общей» дачей.
Но Борис, задумавшийся, очевидно, о том же, что занимало всецело меня, написал о воскресном дне тридцать седьмого года, когда гости съезжались на дачу к писателю, за которым вечером придут... нет не на «чёрном вороне», а на обыкновенной «эмке» и увезут из дома навсегда.
Оборудован ли был для веселья этот дачный дом?
Года не пройдёт после «бала у Нилиных» – и начнётся война.
Сразу после войны здесь соберутся отметить триумфальную, как большинству казалось, премьеру второй серии «Большой жизни», на открытой веранде будут пить и веселиться любимые всей страной артисты – Пётр Алейников, Борис Андреев.
А через год автор сценария станет героем идеологического постановления партии о грубейших ошибках фильма.
И долго будет в опале, «под боем», без денег, без ясности дальнейших замыслов, без того, главное, куража, который обрёл он с началом сороковых, судя по «Борт-журналу»…
Возможно, «Борт-журнал» и заведён был для способствования куражу, обретавшемуся нелегко.
В записках преуспевающего молодого кинодраматурга и обещающего прозаика нет и намёка на отсутствие вчера ещё своего жилья.
Комнату в Третьем Неглинном переулке дали после продолжительных мытарств.
Переулок этот – спуск к Неглинке. И если окно соседа, инженера Дарагана, на несколько сантиметров приподнималось над асфальтом тротуара, то ноги пешеходов я видел чуть ли не на уровне нашей форточки...
Переделкино я помню отчётливее городской комнаты: я жил в детстве по большей части на даче (она как никак была зимней).
Думаю, что контрасты быта – синие «кремлёвские» ёлки за оградой погодинской дачи и гигантские крысы на кухне Неглинного, которых отец с Дараганом били молотками – на мой характер повлияли: я вырос барином в душе, но без тени прихотливости и сибаритства.
Отца выгнали из редакции «Известий» году в тридцать пятом и по суду потребовали освободить комнату в ведомственной квартире, помещавшейся по странной случайности в доме на Большой Ордынке, где жили мои друзья Ардовы, чей дом я всю молодость считал своим вторым, а то и первым.
На основе очерков, сочиняемых прежде для газеты, отец начинает писать роман.
Собственно, на эпическом жанре он не особенно настаивает – не случаен же подзаголовок «Очерки обыкновенной жизни».
Написанное в необычайно краткие сроки он несёт, тем не менее, в самый и тогда уважаемый литературный журнал «Новый мир». Надо заметить, что «Новый мир» редактирует в этот момент Иван Михайлович Гронский, уволивший отца из газеты. Однако, в тридцать шестом году роман публикуется.
И книжка журнала с отцовским романом попадается на глаза режиссёру Леониду Лукову. Он предлагает делать по книге фильм. И в год моего рождения по всем экранам идёт картина «Большая жизнь». А Гронского, как и многих знаменитых людей, репрессируют. В пятьдесят шестом году, когда семья наша будет жить на Беговой, я услышу в телефонной трубке: «Передайте папе, что звонил Иван Михайлович Гронский». Гронский работал в Институте мировой литературы. После ареста Пильняка на даче поселились два замнаркома авиационной промышленности. Литфонд, которому принадлежали все дома в городке писателей, от этой дачи как бы отмежевался – боялись связываться с НКВД.
Писательский Дом творчества располагался до войны в бывшей даче Каменева, в которой Лев Борисович, кажется, не успел пожить.
Дачу опальному Каменеву всё же строили по особому проекту.
Дом оказался вместительней прочих дач, и в нём одновременно могли жить и работать человек десять. Зимой тридцать девятого года отец на прогулке с журналистом Сергеем Диковским размечтались, что хорошо бы им тоже поселиться, как «взрослым», – на даче в Переделкине. Дачу, где замнаркомы по каким-то соображениям не зимовали, молодые люди облюбовали сначала как бы в шутку, забавляя обитателей Дома творчества.
К изумлению всех окружающих, повергнув в растерянность контору писательского городка, они самовольно вселились в дачу – и сторожа наняли, чтобы он топил и охранял её.
Замнаркомы подали в суд, забыв в горячке, что никаких прав на литфондовское имущество не имеют, – и проиграли дело.