19 декабря - день рождения филолога и издателя Евгения Пермякова (1961 - 2007), главного редактора "О.Г.И." в 1997 - 2003 годах, основателя "Нового издательства" (в 2005-м).
Редко в жизни встречаются люди с таким обаятельным чувством юмора, как у Жени. Редко ирония оказывается такой необидной и привлекательной, когда она не знак ума или интеллектуального усилия, избранного стиля жизни, придуманного образа, а само дыхание, естественное и ненатужное.
Обстоятельства требуют в этом тексте прошедшего времени. Но грамматика не в силах победить реальность, в которой ушедший кажется скорее отошедшим, а с иными из тех, кто рядом, общаешься как с призраками.
С Пермяковым было невозможно общаться вполсилы. Он включается в разговор с полуслова, и каждый его вопрос оказывается не только не случаен, но и обдуман, как нечто очень важное для самого спрашивающего. Не знаю, в какой степени это сформировалось и окрепло под воздействием общения с Лотманом, хотя невозможно представить себе Женю без Тарту, а порой даже вне Тарту. Мне кажется, первые его годы после переезда в Москву, с ее противочеловеческим ритмом и непонятно зачем окружающей конкуренцией всего и вся, прошли под знаком тяжелой ностальгии. Так бывает с человеком, созданным если не для другой эпохи, то уж точно для другой географии. Человек справляется в итоге с этими странными обстоятельствами, хотя они истощают силы. Кажется, их можно было бы потратить на иное, извлечь из них другую пользу, но как предугадать, что произойдет с уклоняющимся от вызовов времени, ускользающим от его будильников и повседневных пут?
Женя не уклонялся и не ускользал, хотя не любил вставать рано и не всегда оказывался в силах противостоять искушениям, столь укорененным в русском народе. Но и они, искушения, не могли сломить личность.
Мне нравилось наблюдать, как Женя общается со своими детьми. Как с Ирой – оставалось загадкой, поскольку четверть века я сам еще ни с кем бок о бок не прожил. А вот с детьми – это была почти зависть. Как он объяснял им что-то с неизменно ироничными интонациями, вроде бы слегка высмеивал, и в то же время оставался всегда серьезным и нежным. Теперь и у Маши прорывается вдруг неожиданный такой, тихий и меланхоличный пафос, когда она упоминает в разговоре папу, последнюю для нее, высшую инстанцию.
Можно назвать разговоры об ушедших эгоизмом – не о молодости ли тоскует вспоминающий? Конечно, о ней тоже, тем более если молодость напрямую или хотя бы косвенно связана с таким местом как Тарту, с его разговорами после полуночи, огромным снежным полем в Ныо, желанием заснуть в библиотеке (зачем он будил? говорил, неудобно перед знакомыми) и странными бутербродами с размазанным по хлебу яйцом. Но как еще рисовать портреты словами, если они не наполнены чувством, пусть даже это будет меланхолия (лишь бы не тоска). Из чего состоит память, для кого остаются живыми бесчисленные фотографии со случайными лицами и с трудом вспоминаемыми именами?
Мне нравились Женины рассказы о путешествиях, его восторг перед Крымом, его фанатичная преданность велосипеду. Я не мог ее разделить, но понимал хорошо. Ведь невозможно устоять перед едва сдерживаемым напором эмоций, перед улыбкой, которая в течение секунды проходит неуловимый путь от глагола «проявить» к сказуемому «озарить». Так можно было слушать о чем угодно, но о горах и дорогах казалось самым уместным.
Кто-то сказал, что смерть перед таким пейзажем, который открылся ему на склоне горы, символична. Не знаю, может ли смерть вообще быть символичной. Или за стремлением к символу скрывается страх перед бессмысленностью и неуместностью события, редко кого настигающим в подготовленный миг?
Казалось, той, последней для него, весной начиналось что-то новое в его жизни.
Есть масса способов убедить себя в том, что раз не случилось, то не случайно. Но еще проще предъявить судьбе счет за чудовищную нелепость произошедшего: есть не оправдываемое ничем. Осознание этого не придает жизненных сил, но сделать выбор задним числом не получится.
Легкость, с которой Женя расписывался в собственной лени, выглядела обаятельно. «Это же надо идти / читать / делать», -- говорит он, слегка прищурившись. Нелюбовь к лишним движениям рождалась образом барина, предающегося неге и упорно не замечающего буден. Вот уж удачная маска для трудоголика, который словно стыдится своей одержимости работой. К счастью, даже первоклассное издательство, знавшее мало равных себе, не заменяло ему семьи, одержимость вообще ничего не заменяла – ведь при всех обстоятельствах Женя был на удивление семеен. И сам вырос в хорошей семье (мама его поразила меня при первом знакомстве какой-то особой, немосковской мягкостью), и в юности породнился с Кузовкиными, у которых культ чаепития на кухне поддерживался с тем мастерством и одновременно с той естественностью, что напоминала об абажурах, XIX веке и всяком таком полузабытом, где каждый мог почувствовать себя как дома. Тут в разговорах царила интонация, но Женя и сам готов был ваять традицию, не отходя от чайника. От реплик и фраз мало что остается – где Эккерманы, кто Гете? Но живешь не ради потомков, а ради тех – или хотя бы с теми, - кто рядом. Счастливцам удается это совместить. Как раз Женин случай.
Есть люди, к которым, казалось бы, относишься с глубокой симпатией. И только когда оказывается, что личная встреча уже невозможна, понимаешь, что любишь их по-настоящему. Самый горький комок к горлу подступает не на похоронах и не на поминках. Он настигает месяцы и годы спустя.
невозможно простить и проститься
невозможно уплыть далеко
где хромая летает птица
где растаяв исчезнуть легко
Версия этого текста была опубликована в "Пермяковском сборнике" (М.: Новое издательство, 2010. В 2 тт.).