MoReBo публикует статью из нового номера «Иностранной литературы», которая напоминает о столетнем юбилее выдающегося французского писателя и предваряет дальнейшее обращение журнала к его наследию — путевым запискам, письмам и др.
В странах Запада (как, впрочем, и кое-где на Востоке — в Иране, в Японии) Альбера Камю читали на “своих” языках более или менее одновременно с выходом его книг по-французски. К читающим же в СССР на русском языке том издательства “Прогресс”, включавший роман, повести и несколько рассказов Камю, пришел только в 1969 году, спустя почти десятилетие после смерти автора (по-украински драма “Праведники” была опубликована годом раньше). К тому времени в Париже увесистый двухтомник собрания его сочинений вышел в авторитетнейшей “Библиотеке Плеяды” (1962—1965), что означало безоговорочное включение в пантеон классиков. Приближением Камю к русскоязычной публике активно занимался в те годы Самарий Великовский, посвятивший его драмам, художественной и эссеистической прозе не одну статью. О творческих связях Камю с Достоевским писал в ту пору Виктор Ерофеев. Тем не менее эпохальных трактатов Камю “широкому” читателю пришлось ждать у нас в стране еще 20 лет, они были опубликованы лишь с наступлением “гласности”.
Сегодняшним посетителям российских книжных магазинов, где на общедоступных полках выстроились многотомники писателя и десятки отдельных изданий его книг, трудно объяснить, почему как минимум два читательских поколения в “самой читающей стране мира” были этого богатства лишены. Такой “прочерк” не проходит бесследно для культуры, и дело не в запоздалом признании крупного зарубежного писателя (и скольких, скольких его замечательных предшественников и современников еще!), а в зауженных горизонтах и обобранной судьбе самих этих поколений. Камю здесь, пожалуй, — из наиболее тяжелых потерь. Так его мировоззренческий универсализм, моральная определенность и гуманистический поиск оказались, как мне представляется, не оценены по достоинству и не вошли в свое время в кругозор влиятельных “шестидесятников”, а это, по-моему, существенно обеднило их понимание личности, этический посыл творчества, поэтику тогдашней прозы. И вряд ли случайно, что широко издававшийся в 1990-е годы и активно републикуемый сегодня у нас в стране Камю, тем не менее, явно находится вне круга живой интеллектуальной работы, критического продумывания ходов его мысли, сегодняшней умственной заинтересованности. Титул классика, особенно — зарубежного, как часто случается, заслоняет реальные пути к нему.
Я вместе с однокашниками начал читать Камю на его родном языке студентом филфака МГУ в середине шестидесятых годов, буквально за копейки — по наводке наших молодых преподавателей — приобретя галлимаровские карманные томики его прозы и пьес в райском, ныне не существующем магазинчике французской книги на улице Веснина в Москве (теперь это Денежный переулок). Начальные фразы “Постороннего”, многие реплики Калигулы из одноименной драмы или доктора Риё из “Чумы” я и сейчас помню наизусть. Получивший классическое образование немецкий философ Ханс-Георг Гадамер как-то вспоминал, что гимназическая латынь учила его со товарищи представлению о человеке — человеке как таковом. Вероятно, что-то в этом роде происходило у нас тогда с Камю. Те чувства позднее осели в памяти сознанием как бы некоего долга перед нашим далеким наставником. Я рад возможности хоть в самой скромной мере возвратить сейчас этот долг — по французской формуле “donnant donnant”.
Нынешняя публикация “ИЛ” напоминает о столетнем юбилее выдающегося французского писателя и предваряет дальнейшее обращение журнала к его наследию — путевым запискам, письмам и др.
Борис Дубин
* * *
Если Симона Вейль против чего и настраивала, так только против жестокости или низости, большой разницы между которыми, впрочем, нет. Если она что и презирала, то лишь само презрение. Читая ее, понимаешь: единственное, к чему был неспособен ее поразительный ум, — это легкомыслие. В 1940 году ее попросили подготовить отчет о настроениях во Франции — она написала книгу, публикуемую сегодня под титулом “Укоренение”, подлинный трактат о нашей цивилизации. Таков был склад ее характера — всегда и как бы само собой браться за главное.
В “Укоренение” вошли многие ключевые мысли, без которых не понять Симону Вейль. Но эта книга — по-моему, одна из самых важных среди вышедших после войны книг — еще и проливает яркий свет на то забытье, в котором тонет послевоенная Европа. Вероятно, был нужен разгром, последовавший за ним маразм и молчаливое раздумье, которому в те сумрачные годы предались все, чтобы до такой степени несвоевременные мысли, суждения, опрокидывающие столько общих мест и не желающие знать о стольких предрассудках, смогли зазвучать среди нас в полную силу.
Официальная история, пишет Симона Вейль, всегда состоит в том, что убийцам верят на слово. И добавляет: “Кто мог восхищаться Александром Македонским, кроме низких душ?” Во времена силы и в век эффективности такие истины звучат вызовом. Но это мирный вызов: за ним — убежденность любви. Попытаемся хотя бы представить себе одиночество подобного ума в межвоенной Франции. Ничего удивительного в том, что Симона Вейль искала укрытия на заводах, хотела разделить судьбу самых обездоленных. Когда общество неотвратимо скатывается ко лжи, единственное утешение чистосердечных — отказ от любых привилегий. Читатель “Укоренения” увидит, до какой глубины доходит у Симоны Вейль этот отказ. Но она гордо несла [нрзб.] безумие истины. И если это привилегия, то из тех, за которые платят всей жизнью и утешения в которых нет. Это безумие помогло Симоне Вейль распознать за самыми расхожими предрассудками болезнь эпохи и найти средства ее исцеления.
Я не могу представить себе возрождение Европы без отклика на запросы, сформулированные Симоной Вейль в “Укоренении”. В этом — значимость ее книги. И если говорить о ее посвященном справедливости труде всю правду, то некая тайная справедливость рано или поздно поставит эту книгу в первый ряд, от чего ее автор упорно всю жизнь отказывался. “Завоевание — суррогат величия”, — писала она. И никогда ничего не собиралась завоевывать. Но в миг отказа величие и становится очевидным: так его, подлинного, и достигают, о чем у Симоны Вейль сказано столько глубоких слов. Величие силой чести, величие без отчаяния — вот в чем достоинство этого автора. И в том же опять-таки его одиночество. Но на этот раз — одиночество предтеч, исполненное надежды.