Автаркия, или Антропология литературного диссидентства

Александр Бараш

Автор текста:

Александр Бараш

Место издания:

Свое время

 

Специально для MoReBo поэт, прозаик, эссеист Александр Бараш написал как автор запоздалое предисловие к новой книге «Свое время» (М.: НЛО, 2014).

 

В последние несколько лет появилось хорошие книги, посвященные неподзенцензурной культурной жизни в СССР в 70–80-е годы. Это был, вероятно, один из самых динамичных периодов московской литературной жизни: переходное время от советского литературного мира — к постсоветскому. Эпоха, важная и для понимания того, что произошло после распада Советского Союза, в частности, того, что происходит сейчас, поскольку это было время формирования ментальности нескольких поколений, которые определяют социальную и культурную атмосферу сегодня. О том, из чего и как росли эти поколения, о том, что на них влияло, я стремлюсь говорить в этой книге, продолжении романа «Счастливое детство», «ретроактивного дневника», посвященного детству и юности в Москве 60–70-х годов. «Свое время» — о культурном андерграунде 80-х, литературной и рок-музыкальной жизни.

Есть антологии о литературной и художественной жизни Ленинграда позднесоветского времени, о художественной жизни Москвы. Литературная жизнь столицы в 80-е годы представлена пока явно меньше. Хотя это был очень яркий и живой момент: время салонов, клубов, литературных журналов, выступлений при массовом скоплении публики.

В «Своем времени» — рассказ о чтениях Вен. Ерофеева, Генриха Сапгира, Владимира Сорокина, Д.А. Пригова, о поэтических клубах и собраниях: Клубе «Поэзия», Студии МГУ, о независимых альманах и журналах: «Эпсилон-салоне», «Сине-Фантоме»...

Все это через оптику личного участия. Как это происходило изнутри, «с точки обзора» организатора ряда проектов? Как создавался альманах «Эпсилон-салон», ведущий московский неподцензурный литературный альманах того времени, как проходили выступления группы «Эпсилон», входившей в знаменитый Клуб «Поэзия».

Нонконформистская антропология предопределила не какую-то фатальную брутальную коллизию с социумом, а нечто более продуктивное: участие в создании и поддержание соответствующего — себе — контекста: современной литературы, музыки, «арта». Вместе со слоем таких же, по культурной антропологии или по антропологической культурности, людей, которых объединял в один круг эксперимент по превращению образа мыслей — в образ жизни, в то время в том месте.

Скорее всего, наиболее точное определение для того, чем мы были — культура андерграунда. Тут есть одновременно две черты, которые ее сформировали: нацеленность на создание нового («авангардность») и социальное поведение.

Социальное поведение было довольно отстраненным. Но это была в большей степени именно самодостаточность внутри своего круга и шире — культурной ниши, чем что-либо еще. В первую очередь — самодостаточность. Автаркичность. Это относится частично и к психологической сфере... или чуть ли не к антропологии. Многие из нас были «по-человечески» интровертами, спровоцированными-взысканными к публичной деятельности обстоятельствами времени и места. — Новой волной высвобождения «из-под глыб», солнечной активностью исторического перелома.

Несколько глав посвящены созданию рок-группы «Мегаполис», особенностям рок-текстов. Подпольные концерты конца 70-х, выступления Бориса Гребенщикова и Петра Мамонова в 80-е годы, эссе о том, что и как это было, когда рок-музыка на несколько лет стала «нервом эпохи» и взяла на себя роль, которая принадлежала раньше литературе: «подавала мироощущение», перефразируя Мандельштама, задавала модели отношения с окружающим.

В «Своем времени» много любимого города: от Москвы 60-х, детства на «Октябрьских полях», когда там еще не было метро, и до историко-литературной топографии парков у метро «Сокол», месту действия одной из лучших песен Вертинского «То, что я должен сказать» («Я не знаю, кому и зачем это нужно...»), и там же Солженицын назначил встречу Шаламову для разговора о совместном написании «Архипелага ГУЛаг».

Книга построена на соединении мемуарных «картинок», портретов, сцен — со стихами и с рефлексией об исторической, социологической, антропологической специфике позднесоветского социума. Это роман-путешествие по этапам отношений с советской цивилизацией, попытка понять этот мир ретроактивно, не как ушедший (чужой), а как свой, живущий в нас. Во многом об этом — в стихотворении «Левант», вошедшем в книгу:


Мы шли по щиколотку в малахитовой воде.
Солнца еще не было видно, но заря цвета
зеленого яблока — вызревала за горой Кармель.
Воздух был ясен и прохладен как метафорическая фигура
в античном трактате. Вино утра — свет, смешанный
с дымчатой водой, — вливалось в прозрачную чашу
бухты, с отбитым боком древнего волнолома.
Во времена расцвета это был порт
столицы Саронской долины, увядшей,
когда Ирод построил Кейсарию.
А сейчас мы,
в легком ознобе после бессонной ночи, продолжаем
литературный разговор, начатый ранним вечером накануне.
Водка и мясо сменились к полуночи на кофе и сигареты,
друзья разъехались, жены уснули в саду,
одна в гамаке, другая в шезлонге...
Разговор
о родной литературе, о соратниках и соперниках, о том,
что это одно и то же, об их достижениях, о содержательности и
состязательности, об атлетах-демагогах из следующего поколения,
о лукавых стилизаторах из предыдущего — перетек к середине
ночи, когда движение времени зависло в черной глубине и ни
оттенка синевы уже не осталось и еще не проявилось, —
в медитацию о книгах, стихах, о сближении поэтик,
а к утру — на комические эпизоды общения
с инстанциями советской литературы
позднего застоя. Кажется,
я начинаю любить море.
Никогда не любил. Моя вода, с детства — торфяные пруды
Подмосковья. От двух-трех заездов на Черное море осталось
тяжкое чувство духоты, толпы, погруженности в поток чужих сил
и физиологии, — как от залитой потом электрички в июле. И море,
яркое, яростное даже в покое, другое – лишь усиливало
желание вернуться к темным ледяным омутам,
где слышен даже шорох стрекоз.
Но вот сейчас,
когда литературный разговор, то,
чем мы на самом деле жили всю жизнь,
в клубах и домашних салонах, дачными вечерами
под Солнечногорском и в Кратово, зимними ночами
на Ярославском или Каширском шоссе, — слился
с мягким хоровым рефреном светлых волн, — всё
ожило, задышало, заиграло, вернулось,
в это утро, в Леванте.

 

Герои «Своего времени» очень литературоцентричны. Видимо, можно сказать, что сам жанр «Своего времени» — литературный разговор. Альманах «Эпсилон-салон» возник из общения, из бесконечного разговора о литературе нескольких человек. Стал как бы овеществленной формой этого разговора. Это и осталось чуть ли не единственным реальным, предметным, что было в тогдашней жизни — кроме собственно текстов. Общая форма существования. Нечто среднее между чеховской дачей (переходное время, между «укладами» и сознаниями, промежуточность, ускользание времени между пальцами...) — и «шарашкой» (любимое дело, но в тюремных условиях)…

В главе, посвященной кругу альманаха «Эпсилон-салон», внимание сконцентрировано на антропологии «литературного диссидентства». Оно в известном смысле было «шире» политического диссидентства. Мы отказывались от любого соотношения, от любого «анти», предполагающего нахождение в одной плоскости с тем, что отрицается. И манифестировали построение пространства для альтернативной жизни, свободной от связей не только с подсоветским, но и с социальным миром вообще. Как это было — читайте «Свое время».

Время публикации на сайте:

04.07.14