С любезного согласия автора МoReBo публикует статью, которая вскоре выйдет в журнале "Вопросы литературы".
Задумав поступать на филологический факультет МГУ, я принялся читать «Вопросы литературы». И уже на первом курсе, в октябрьском номере за 1965 год по нервам ударяет статья Льва Аннинского «Так просто, что не верится» (с нее начиналась дискуссия о современном рассказе).
Первая фраза – не «введение», а сразу главная суть: «И вот пошли по страницам странники, и чудаки, и малые дети — все, кто может взглянуть на этот мир удивленно. И мир показался нездешним». После чего монтаж цитат. Собрал умелый цитатор (было когда-то такое слово) по фразочке из Аксенова, Шукшина, Горенштейна, Рощина, Токаревой – и подал на стол роскошный прозаический центон, полноправным автором которого сделался сам. Все это немедленно впивалось в читательское сознание. «Я вас всех ненавижу, гадов!» - и вот ты заражен Шукшиным. «Я — лишний человек! Я — плохой учитель! Говорят, что я со странностями…» - и вот ты уже накоротке с тогдашней дебютанткой Токаревой.
Вот у кого надо учиться писать! Вот что такое русский критик - в отличие от советских литературоведов!
В начале семидесятых годов я еще только начинал выдавливать из себя «литературоведа» (в ахмадулиском ироническом смысле: насколько непоэтично это слово, когда оно втиснуто в три стопы четырехстопного ямба: «Жена литЕратУровЕда, сама литЕратУровЕд»). Аннинского продолжал читать и кое-что слышал о нем от своих друзей. В частности от Льва Соболева, который тогда оказался в Институте конкретных социальных исследований (полукрамольное заведение: слово «социология» еще было нецензурным) и там подолгу беседовал с «самим» Аннинским, которого институт приютил на редакторской должности. Более литературное место работы блестящий критик тогда получить не мог после того, как подписал в 1966 году письмо в защиту Даниэля и Синявского.
Живьем встретились в 1978 году, когда я поступил на службу в «Литературное обозрение», а Аннинский активно в этом журнале печатался. Сам он уже служил тогда в «Дружбе народов». Заговорили сходу как старые знакомые: он тоже кое-что мое читал. И дальше наши диалог были такими. Перефразируя классика: автор к автору летит, автор автору кричит. Мы действительно произносили первые фразы еще только приближаясь друг к другу. Честно говоря, я именно такое общение считаю настоящим. А когда при знакомстве на международной конференции коллега начинает вспоминать общих знакомых и общие поездки (а не книги, в которых я весь), - мне это кажется каким-то плебейским стилем поведения.
Мы с Аннинским стали коллегами – и по критическому цеху, и как журнальные редакторы. В «Литобозе» получить материал от «Левы Аннинского» считалось редакторской удачей, а он живо откликался на заказы, не важничал, цену себе не набивал. Вспоминаю технические подробности его работы. Рукопись тогда представляли в двух экземплярах: первый был обычно на белой бумаге, а второй – на серой. Аннинский всё печатал на серой бумаге (что, между прочим, экологично!). А на первом, не заботясь о внешнем виде, успевал внести пару-тройку стилистических поправок: прямо по дороге доводил текст до безупречности.
Аккуратистом, перфекционистом он был и в своем маленьком «дружбинском» кабинете. Над столом висел немецкий каламбурный слоган (не напоказ, для себя): «Rast’ ich, spo rost’ ich» («Если я отдыхаю, то я ржавею»). Всем авторам отвечал незамедлительно. Принятых авторов держал в курсе прохождения рукописи. Не отдавал письмо машинистке, чтобы та отстукала на бланке, а писал от руки на трехкопеечной открытке и бросал в почтовый ящик.
На работу приходил без унылой мины на лице, как это бывало у некоторых «творческих личностей», творивших дома свою «нетленку», а службу отбывавших как барщину. Мне, когда я начинал грезить о «творческой свободе», тактично возражал:
- Не приведи бог! Когда я ненадолго оставался свободным художником, я почувствовал, что несвободен. А так я выложился утром – и меня самого уже тянет из дома.
Абсолютная творческая дисциплина. Кому как, а мне такая модель представилась образцовой. Следуя примеру Аннинского (ну, еще и нашего друга Каверина), отучился я от нервных ночных писаний, стал подниматься с зарей, отдавать утреннюю энергию рукописи, а потом отправляться на встречу с людьми и с жизнью.
В его кабинетик иногда заглядывали коллеги из отдела критики показать статью или рецензию, в которой автор «прикладывал» Аннинского: «Лева, я это, конечно вычеркиваю». Ответ был: «Ни в коем случае!» Это культура борьбы за имя, а пошлого слова «пиар» тогда еще не было. Да, свое имя надо растить, поливать, лелеять. Аннинский избегал анонимных писаний, таких, что только для заработка. В ту пору выгодным считалось писать «внутряшки» - внутренние рецензии для издательств. Заказывали их зачастую не экспертам, а «своим» людям, оплата исчисялась по объему рукописей, пусть и графоманских. Иные корифеи внутреннего жанра зашибали на этом в «Совписе» по шестьсот целковых в месяц – эквивалент зарплаты министра. Вот сейчас вспоминаю одного такого: сам за всю жизнь вымучил две скучные книжонки, но вершить чужими судьбами был горазд. Как же фамилия его? Забыл даже. Вспомню – скажу.
А у кого есть не только паспортная фамилия, но и литературное имя, должен ценить его выше, чем самый длинный рубль. Так жил и работал Аннинский.
И что еще важнее – избегал он «форматных» заказов, таких, где надо подстраиваться под общий тон и стиль. Все писал по-своему. И мастерство у него – не столько на словесном уровне, сколько на композиционном. Энергичный приступ в начале, форсированная кульминация – и парадоксальный поворот в финале (я про себя называл это «петлей Аннинского»).
Как этому научиться, как это усвоить? Чтобы усвоить писателя, надо его съесть. А способ съедения известен с древности – пародирование.
В августе 1981 года публикую на 16-й странице «Литгазеты» цикл пародий на критиков: как они могли бы откликнуться на сказку о Красной Шапочке». Начинаю с Аннинского. Позволю себе процитировать пародию, слегка сократив ее начало (текст понадобится для продолжения разговора):
…Кто пробовал среди всей этой суеты всмотреться в суть, понять душу Серого Волка?
Куда деваться трагическому индивиду, мечущемуся между Сциллой и Харибдой, между городом и деревней?
Остается одно. Бежать. В лес. И он бежит, и, чтобы продолжать бег в лесном континууме, ему нужно пропитанье. А тут уже все идет в дело: и красные шапочки, и их интеллигентные бабушки, и прагматики, и эстеты. А если надо, и мы с вами, читатель. Что делать: антагонизм души и брюха онтологичен. Таков категорический императив леса.
Но стоп! Зачем тут безупречно экипированные супермены-дровосеки? Убийцы Серого Волка тоже в красных шапочках: в сертификатном магазине купили. (Волк, понятное дело, таких шапочек не носил сроду.) Тут есть какая-то замаскированная подмена законов духа престижными эстетическими безделушками. И как-то не лезут мне в горло пирожки, которые услужливо подсовывают читателям Красная Шапочка и Ш. Перро. Благодарю покорно!
Среди всеобщего веселья мне хочется напомнить о Волке, который остался в лесу с распоротым брюхом. Неизящное зрелище?
Согласен. Но каждому свое. Ешьте свои пирожки, щебечите о мифологизме, а я пошел. К Волку.
Жажду антагонизма!
В те времена люди «из раньшего времени» реагировали на публикации немедленными телефонными звонками. Первый был от Евгении Федоровны Книпович: «Мне пародии понравились. На Леву Аннинского и на Турбина – добрые, а на Золотусского – злая, но справедливая».
И тут же сам Аннинский. Развеселился. У него абсолютное чувство юмора. Это как абсолютный слух. Большинству литературоведов чувство юмора несвойственно, что подтверждает продолжение рассказа Аннинского: «Звоню тут же Турбину: мол, как ему ваши шуточки? А к телефону подошла молодая жена и говорит шепотом: “Пока удается от него это скрыть”».
Но - шутки в сторону. В пародии гротескно преломились по крайней мере три серьезно-фундаментальные идеи Аннинского. Во-первых – отрицание эстетизма как вектора, исчерпанного в двадцатом веке (сам я к этому приду на много лет позже). Во-вторых, критика наших прогрессистов с их равнодушием к простым людям, непониманием народного менталитета (что обернется потом – увы! - неудачей реформ времен перестройки и ранних 1990-х годов). В-третьих, одно чисто литературное предвидение. В последней фразе пародии обыгрывается название статьи Аннинского «Жажду беллетризма!», появившейся в 1978 году и вызвавшей большие споры. Он тогда затеял рискованный спор со временем: беллетризм мы все не жаловали, все стояли за мифологизм, условность, мерцающие смыслы. Но вот прошло каких-нибудь сорок лет – и кто же победил? Модернизм, постмодернизм? Нет, «беллетристы» победили «стилистов». Особенно это было наглядно, когда на пьедестале «Большой книги» стояли получившие премию вторично Юзефович, Водолазкин, Улицкая. Все – беллетристы в хорошем смысле. Все пишут хорошим языком, но правильным, без модерновых вывихов и трансформаций. Хорошо это или нет, но беллетризм стал мейнстримом, нормой, а последователи, условно говоря, Саши Соколова – это сегодня дилетанты и маргиналы.
Аннинского обзывали «парадоксалистом», но что такое парадокс в литературе? Кратчайший путь к неочевидной истине. Никогда Аннинский не был юродивым, фриком, человеком без царя в голове. Еще какой царь у него там сидел! Рациональное мышление ему было более чем доступно, он просто взлетал над ним.
Отвергая эстетизм, был эстетически искушенным читателем. Прогрессисты, для которых Аннинский всегда был более или менее чужим, обычно не различают материал и прием, не чувствуют новаторского искусства. Аннинский понимал. Я бы сказал, что он читал на всех эстетических языках. Недаром он в 1970-х годах посещал лекции М. В. Панова с их опоязовским настроем и ориентацией на футуризм. Оставил в списке посетителей свою фамилию с пометкой «выпускник 1956 года», чем очень обрадовал лектора, ценившего Аннинского за эссеистическую раскованность.
Жесткий аналитизм Аннинского я ощутил на собственной шкуре. Выходит моя статья об Ахмадулиной в связи с ее книгой «Тайна» 1983 года. Писал я, что называется, с любовью, в конце лишь обмолвился о некоторой «незащищенности» новой манеры поэтессы. Анинский мне при встрече:
- Ну что же это вы? Загнали ее в угол, так надо было добивать!»
Удивился я. Ни загонять, ни тем более добивать никого не собирался. Но что прояснилось впоследствии? На «Тайне» развитие большого поэта остановилось. Новых шедевров не последовало. Еще четверть века длились мастеровитые самоповторы. Так что «парадоксалист» просто угодил в десятку здравого смысла.
Раздражал Аннинский всех, и меня в том числе. Ну зачем нападает на фаворитов и притом поощряет нередко откровенных слабаков? Зачем написал книгу о Михаиле Луконине – там ни поэта, ни личности на целую книгу нет. Признаюсь, иногда давал я выход своему ехидству. В 1992 году подбила меня «Литгазета» на мемуар о Каверине в связи с его 90-летием. О Каверине мы с О. Новиковой Написали книгу, Ольга использовала его как прототипа для одного из персонажей «Женского романа». А мемуар – не наш жанр… Какую перчинку добавить, чтобы писатель не выглядел благостным старичком? И я вставляю фрагмент реального с ним разговора:
— Почему это критик А. так превозносит посредственный роман писателя Р.?
— Понимаете, Вениамин Александрович, критик А. считает, что эстетические оценки неважны. Для него главное — его собственные рассуждения, имеющие, как он убежден, самостоятельную ценность...
— Ценность? Три копейки!
Писатель Р. – Анатолий Рыбаков. Имеется в виду его успешный роман «Тяжелый песок». В отличие от «Детей Арбата» этот роман Каверин не принял. Встречаю Аннинского:
- Ну, спасибо. Оценили меня со своим Кавериным в три копейки…
Спокойно так, без малейшей злости. Расценил этот выпад как момент литературной игры. И обезоружил совершенно. Извиняться тут нелепо. Надо чем-то искупить свою вину, чтобы сохранить диалог.
Думаю, искупил. Хотя бы тем, что всю свою лекторскую жизнь включал Аннинского в список «живых классиков» (единственного из критического цеха), рассказывал о нем студентам, а иной раз и более широкой аудитории.
Претензия писателей к Аннинскому была всегда одна и та же: пишет не о моей книге, а о чем-то своем. Именно по этому поводу кипятился Юрий Трифонов в известной беседе с Аннинским, в 1981 году опубликованной в «Новом мире». Валерий Попов говорил: «Пишет о том, что у него сейчас в голове, но с игрой». Ольга Новикова, прочитав в «Дружбе» эссе Аннинского «Мужской комментарий к “Женскому роману”» тоже была несколько удивлена.
Тогда еще не было популярно слово «деконструкция», но Аннинский – именно деконструктор, только он при этом не ученый-педант, а писатель, соавтор критикуемого. Перехватывает тему и овладевает чужим текстом, как чужим телом. Но ведь он тем самым признает, что имеет дело с живым организмом, а не с пачкой сброшюрованных листов бумаги.
От критиков почему-то ждут «объективных» оценок и «правильных» интерпретаций. А участь критика – блуждать и заблуждаться. Чтобы вдруг выйти на истину в неожиданном месте.
Аннинский был артист, но не лицедей. Он не притворялся, не делал вид. Даже несколько скрывал свою реальную академическую компетентность и широкую начитанность. Чтобы не возвышаться над читателем, а говорить с ним на равных.
Это был артистизм самораскрытия. Я рассказал о своем опыте общения с критиком-художником, но знаю точно, что у него было множество диалогических сцеплений с разными людьми, и с каждым он создавал свой особенный контекстик на двоих. Это было реальное жизнетворчество.
«Так и надо жить поэту» - эта строка Тарковского переиначена у меня в заголовке. «Поэт» и «критик» - что общего между этими сущностями? Сейчас стихи пишут едва ли не все литературоведы и критики. Сочинял ли когда-либо стихи Аннинский – доподлинно не знаю. Но настоящему критику версифицировать необязательно. Он и так поэт. Его слово поёт. Его мысль – полёт…
Фото наверху: Лев Анненский. Фото Юрия Феклистова