Фото на память
Место издания:
«Ведомости» №3 (566). 16.01.2002Когда читаешь книгу Анатолия Смелянского«Уходящая натура», тебя не покидает чувство, что все описанное было безумно давно.«Другая жизнь и берег дальний». А ведь, кажется, прошло-то всего десять, от силы двадцать лет: МХАТ, Ефремов, Эфрос, мхатовские старики, Институт истории искусств…«И нет уже свидетелей событий, и не с кем плакать, не с кем вспоминать…» Но Смелянский намеренно избегает мемуарного тона. Он не мемуарист, он аналитик, трезвый, ироничный, беспощадный. Он оглядывается назад, фиксируя«уходящую натуру», как это делают фотографы-краеведы, — бестрепетно и подробно. Главное, чтобы картинка вышла несмазанной, чтобы техника не подвела, чтобы света хватило. Сверхзадача одна — запечатлеть объекты, обреченные на снос и забвение, запротоколировать факты и события, до того как они окончательно превратятся в архивную пыль, зафиксировать живые интонации и подробности, недоступные магнитофонной пленке и цифровой фотокамере. Главное здесь — лица. Лица живых людей, еще не ставшие музейными портретами в знаменитом мхатовском фойе. В книге Смелянского они предстают в виде огромной театральной массовки вроде тех коллективных фотографий, которые обожали старые мхатовцы. Все вместе и в то же время четко по ранжиру. Основатели — в центре, премьеры в первых рядах, молодежь сбоку и выше. Увлекательно разглядывать эволюцию этих коллективных мхатовских фото, как правило сделанных по случаю очередного юбилея. Первые снимки, где Станиславский еще с черными гусарскими усами, а Немирович с пушистой бородой в два клина: первая молодость, бравурное начало. Женщины в нарядных платьях, мужчины в визитках, прямые спины, порода. Потом советский период: Станиславский без усов, седой, похожий на английского лорда, Немирович-Данченко тоже седой, с профессорской бородой, рядом солидная мхатовская профессура. Никогда не скажешь, что актеры. Скромное достоинство, спокойное благородство манер. Люди пережили катастрофу, но как держатся! К мхатовскому 50-летию из основателей в живых остается одна Книппер, зато вокруг нее все выглядят так, как будто вечером играют«Идеального мужа»: вечерние платья, меха, бабочки, ордена… Сталинский апогей большого стиля. В 70-е все будет проще, хотя первый ряд со стариками держит накрахмаленную оборону белых сорочек, галстуков, парадных костюмов, как раньше. К 100-летию пришли сниматься кто как, кто в чем. Усталые, по большей части немолодые люди. Шли мимо по своим делам. Сказано было, что надо фотографироваться. Ну надо, так надо. Кажется, один только Виктор Гвоздицкий догадался надеть костюм с галстуком. Но кто его знает, может, он так и в жизни ходит? Дело, конечно, не в исчезнувших белых рубашках и вечерних туалетах. Изменился сам мхатовский генотип. Другими стали лица, выражение глаз, посадка головы. Уходящая натура! Смелянский ее еще застал, когда мальчиком-провинциалом приезжал из своего Горького к Елене Сергеевне Булгаковой, от которой получил в дар возможность не только прочесть дневники ее великого мужа, но и поучиться истинно мхатовскому интеллигентному тону. Когда, став уже известным критиком, на одно лето сошелся с корифеем театральной науки Павлом Александровичем Марковым, легендарным мхатовским завлитом, умевшим, как никто из его коллег, сохранять любимую мизансцену«над схваткой». Сам Смелянский готов этой мизансценой восхититься, но с трудом примеряет на себя. В книге есть замечательные страницы, посвященные последнему«чеховскому артисту» Андрею Алексеевичу Попову, и Вацлаву Дворжецкому,«зеку с восемнадцатилетним стажем», с которым его свела судьба в Горьковском МТЮзе, и Сергею Владимировичу Михалкову, исполнившему в жизни автора привычную для себя роль вельможного благодетеля, и Инне Натановне Соловьевой, великой труженице мхатовских архивов, театральному писателю, под чьим пером ожили многие шедевры Станиславского и Немировича-Данченко. Сказать, что Смелянский их любит, наверное, было бы не совсем точно. Лирическое чувство — не самая сильная сторона его таланта. Ему дано другое: почувствовать драматизм судеб, осознать масштаб личности, вписать ее в контекст своего собственного«театрального романа». И это острое, ранящее чувство финала«великой эпохи», которую Смелянский еще успел застать, и финала другой,«невеликой», советской, прожитой им все в том же историческом Камергерском переулке, пожалуй, самое сильное, что есть в этой книге.
Вот Ефремов — главный герой«Уходящей натуры», ключевая фигура новейшей театральной истории. У Смелянского с ним свой«сюжет», как ни странно, повторяющий во многом сюжеты отношений Ефремова с его артистами, учениками, партнерами. Только те не пытались ничего формулировать, в лучшем случае ограничиваясь закулисными анекдотами и юбилейными банальностями, а для Смелянского слово — его профессия. И кому, как не ему, проведшему с мхатовским худруком последние двадцать лет, было сказать свою правду о Ефремове-человеке, режиссере, художнике. Такое чувство, что Смелянский и сегодня продолжает с ним какой-то свой личный разговор, где горькие упреки перемежаются с подробными наблюдениями, насмешливые колкости с искренними восторгами. Похоже, он пытается в чем-то убедить его или себя. В том, что все было правильно и неизбежно и в разделе МХАТа, и в уходе ефремовских звезд, и в упадке последних лет. Опытный театральный политик, Смелянский выстраивает сложную причинно-следственную связь между мхатовскими проблемами и распадом советской системы, между ефремовским стремлением демократизировать театральную власть и перестроечными метаниями Горбачева. Действительно, когда читаешь, все совпадает, как в пасьянсе.
Но я сейчас думаю не об этих сложных построениях, а о самом Олеге Николаевиче Ефремове, которого знал мало, но все-таки мы были знакомы. В 1989 г. судьба свела нас в Америке, где меня приставили к нему чем-то вроде компаньона и переводчика. Занятие это было не слишком обременительное, потому что Ефремов говорил мало. Гораздо труднее становилось, когда он хмуро замыкался и молчал, а вокруг сидели улыбчивые, говорливые американцы, ждавшие от него каких-то великих прозрений или на худой конец веселых историй про МХАТ. Но развлекать американцев Ефремов явно не собирался, поэтому от нас все быстро отстали, предоставив возможность коротать время вдвоем. Помню, что в Нью-Хейвене все время шел дождь и мы ходили унылой парой от витрины к витрине, искали ему ботинки, а вечером шли в кино. Выбирать фильмы должен был я. Голливудские названия и имена ему ничего не говорили. Однажды мы пошли на«Секс, ложь и видео», состоящий из одних бесконечных диалогов. Я едва успевал переводить.«Да ты не торопись, — успокаивал меня Олег Николаевич, — ты мне только вкратце самую суть». Языка он не знал совсем. А в Нью-Йорке на каких-то дешевых развалах, куда мы отправились в поисках подарков для родных и близких, он просил меня найти ему видеокассету с«Эммануэль». Чернокожие торговцы о таком фильме даже не слышали и все время пытались всучить нам какое-то дешевое порно. Ефремов, недовольный моей нерасторопностью, пытался сам вступить с ними в диалог:«Эмануэль, андерстанд?» Но никто его не понимал, только в кафе на Рокфеллер-плазе, куда мы забрели, какой-то сумасшедший официант, услышав нашу русскую речь, зловещим шепотом сказал по-английски:«Я знаю, кто вы». —«Да ну?» —«Вы русский пианист мистер Рахманинов». И довольный своим открытием, гордо удалился, высоко неся поднос с грязной посудой.«Хорошо, что хоть не Чайковский», — грустно усмехнулся ему вслед Ефремов. От всего, что он говорил тогда, от того, как понуро сидел в электричке с книжкой Солженицына в руках, как немногословно и трудно общался с незнакомыми и неинтересными ему американцами, от этой его вынужденной и такой органичной для него немоты веяло таким беспросветным одиночеством, что мне становилось неловко и за свою молодость, и за бойкий английский.«Вам время цвесть, нам время тлеть» — с этими словами он передарил мне на прощание свою американскую майку с чеховской чайкой. Она была ему слишком велика.
Читая Смелянского, я вспоминаю этого Ефремова. Грустного, потухшего, разочарованного в друзьях, устало безразличного к врагам. Похоже, ему было одинаково нехорошо и с теми, и с другими. Он слишком хорошо знал им цену. Но дело было сделано, жизнь прошла с этими людьми. Обо всем этом Смелянский пишет с горечью и досадой. Ему искренне жаль времени, унесшего с собой столько планов и надежд, из которых мало чему удалось сбыться. Ему жаль Ефремова, надорвавшегося в неравном поединке с жизнью, которая все равно оказалась сильнее. Недаром книга начинается с описания его ухода, мучительного и долгого, и им же заканчивается. The rest is silence, как сказано в финале великой пьесы, которую Олег Ефремов так и не поставил. Дальше — тишина.
Кончилась эпоха. Ушла одна«натура», пришла другая. У самого Анатолия Смелянского теперь есть возможность наблюдать ее ежедневно в аудиториях и коридорах Школы-студии МХАТа, ректором которой он является. Недавно там сделали капитальный ремонт, и Смелянский распорядился развесить на этажах портреты бывших мхатовских педагогов и всех выпускников. Пусть молодые знают, какие люди здесь учили и учились. Теперь они смотрят друг на друга.