Архитектор и монах. Отрывок
Когда меня посадили осенью тридцать седьмого года, я вдруг очень ослабел душой. Я увидел, от какой малости зависит моя судьба. Например, от настроения соседа – пошлого господинчика, работника какой-то социальной службы. Этих служб в последние годы расплодилась чертова куча. Мне иногда казалось, что социальных чиновников уже гораздо больше, чем рабочих. Что они назначают пособия и льготы сами себе. Впрочем, не знаю, не считал, может быть, это в любом большом городе такое впечатление – что кругом сплошные чиновники.
Как грустно. Моя судьба зависела от чиновника. Не вообще, не от Чиновника с Большой Буквы – оно бы и ладно, так у всех в нашем веке – но именно от этого реального чиновника, с которым я жил на одной лестничной клетке.
Оказывается, моя судьба и даже сама моя жизнь зависела от того, нравлюсь я ему, или нет. Именно нравлюсь, именно это слово! Не то, что бы он оценивал мою работу, мое поведение, даже, черт с ним, мою лояльность – нет. Ему просто не нравилось, что я поздно встаю и поздно ложусь, что я не хожу на службу, что у меня есть мастерская, то есть как будто бы вторая квартира. «Ишь ты, как устроился!» - наверное, думал он. Ему не нравилось, что я не женат, но ко мне в гости приходят женщины и иногда остаются у меня ночевать. Это вызывало у него прямо-таки нервную дрожь. Он все время заговаривал со мной, когда мы встречались на лестнице:
- Изволите возвращаться со службы?
- Нет, я не служу, - отвечал я.
- Эта девушка, которую я вчера с вами встретил – наверное, ваша невеста?
- Нет, это просто моя знакомая.
- О! У вас новая шляпа! – он изображал удивление.
- Да, как видите.
И вот так тысячу раз.
Наверное, он хотел, чтобы я переехал, перебрался в какой-нибудь более фешенебельный район и перестал бы его раздражать своим, как ему казалось, бездельем, девицами и новыми шляпами.
Наверное, он был прав. Стилистически прав, если можно так выразиться. И в самом деле – если ты не ходишь на службу и покупаешь себе новые шляпы – живи там, где живут такие же, как ты. То есть преуспевающие художники, известные артисты, музыканты и прочие любимцы публики. Преуспевающие официально, прошу заметить. Те, кому власть и общественное мнение позволяют не иметь постоянного места работы и водить к себе красивых женщин – причем не невест, а просто знакомых. А если ты не такой, не принадлежишь к этому сословию избранных – то будь любезен, живи как все нормальные граждане-товарищи. «Богемы у нас больше нет, мы отменили богему в тридцать третьем году!» – я представлял себе, как мой сосед произносит вот эти слова – слова из газетных статей, где было написано, что талантливые сознательные художники тесно сплачиваются вокруг партии, правительства и лично товарища Тельмана. А недостаточно талантливые художники идут заниматься общественно-полезным трудом. Например, расписывать фарфоровые чашки или проектировать пристанционные сортиры. В государстве рабочих всякий труд почетен. Трудиться! А не выходить из квартиры в половине первого дня, держа под руку студентку художественного училища. Которая к тому же не твоя невеста, а просто знакомая. В государстве рабочих не бывает просто знакомых девушек, ясное дело.
Но я не был знаменитым архитектором, которому положена вилла в пригороде или квартира в двенадцать комнат, целый этаж старого буржуазного дома. Но я, при этом, был зарегистрирован как иностранный член Германского Союза Архитекторов. Это было сделано специально для австрийцев, поскольку «две страны, один народ», ура-ура! Тем самым я вполне официально был причислен к лицам свободной профессии – наряду с адвокатами и частнопрактикующими врачами. То есть Всеобщий Закон о Труде на меня не распространялся. Кстати, мастерскую я получил от Союза Архитекторов. У коммунистической власти есть, о да, есть свои преимущества – кое-что она дает нашему брату бесплатно. Правда, и в ответ требует любви. Ну, там уже каждый ловчит, как может. Как в любых любовно-денежных отношениях. Но денег я зарабатывал мало. Поэтому и снимал маленькую квартиру в скромном районе, в доме, где жили чиновники средней руки.
Но не мог же я это объяснить своему соседу. Не мог же я, в ответ на его злобненькое «Изволите возвращаться со службы?» - не мог же я пригласить его к себе выпить пива, и за пивом медленно и подробно растолковать ситуацию. Рассказать о себе, о том, как тяжело я пробивался к своей профессии. Объяснить, что я не враг порядка, и тем более не его враг. Но представляю себе, что бы с ним было, если бы он зашел в мою квартиру! Деревянные книжные полки, рассыпанные по полу журналы, стол, на котором листки с набросками вперемежку со вчерашними бутербродами, едва закрытая клетчатым пледом кровать – и большие фотографии обнаженных мужчин и женщин на стенах. Он бы меня просто убил, задушил бы своими руками. И сдался бы полиции как герой борьбы с развратом и беспорядком.
У нас в Австрии с этим было более или менее спокойно – никто не преследовал людей, которые не имели семьи и жили непостоянным заработком. Но я-то уже много лет жил в Германии и все время сталкивался вот с такими соседями.
Впрочем, и в Австрии начинали все сильнее и сильнее озираться на Германию.
Особенно после тридцать пятого года, когда начались все эти разговоры о том, что есть один великий немецкий народ, и в Австрии, и в Германии. «Две страны, один народ». Zwei Länder, ein Volk. Сокращенно ZLEV – эти четыре буквы торчали всюду. Значки, пряжки и кокарды на детских игрушечных фуражках. Пивные бутылки и спичечные коробки. Ура-ура, австрийцы больше не «наследственный враг», как в старину говаривал Бисмарк. Теперь это братья-немцы, которых угораздило родиться за высокими горами, но, как говорит товарищ Тельман, «нет таких гор, которые могли бы разделить единый немецкий народ». ZLEV! ZLEV! ZLEV!
Кстати говоря, я считал, что это правильно. В принципе правильно. Народ на самом деле у нас, конечно, один, спору нет. Когда-то давно вообще было две дюжины немецких стран, а может, и больше, разные княжества, ну и какая разница? Все равно там жили немцы – и в Бадене, и в Гессене, и где хотите. Народ главнее страны – так мне иногда казалось. Хотя точно я не знал. А если честно, мне было все равно.
Когда-то, в тринадцатом году, об этом писал мой друг Сталин, он написал целую книгу, и рассказывал мне, чем народ отличается от нации, народность от национальной группы и все с точки зрения марксизма. Было очень понятно и убедительно, но я уже все забыл.
Итак, все в моей судьбе в тот момент зависело от соседа. От его душевных движений. Наплевать ему на меня или гражданское чувство уж слишком сильно взыграло, забурлило? Писать донос или не писать? Истратить на это полтора часа вечернего времени, или полежать на диване у радиоприемника, слушая оперетку? Сначала всё зависело от соседа. Потом от ретивости полицейского – бросить этот донос в корзину или дать ему ход. Потому что такие доносы охапками поступали в полицию безопасности. От желания старшего инспектора – послать полицейский наряд ко мне на квартиру или нет. От каприза следователя: он мог, прочитав этот стандартный набор слов про антигосударственную агитацию, заорать мне: «Умей держать язык за зубами, интеллигент паршивый! Вон отсюда!» - я слышал массу таких историй, как людей доставляли в полицию безопасности, давали им легкую выволочку и тут же отпускали. Кроме того, я был гражданином дружественной Австрии, и следователь мог обратить внимание на это обстоятельство: то есть не арестовывать меня, а выдворить.
Однако все случилось так, как случилось. Следователь допросил меня и отправил в одиночную камеру, я там просидел почти полгода. Откуда мне было знать, что «наверху» сейчас происходит «нечто», из-за чего меня ни разу не вызывали на допрос, а потом вдруг отпустили.
Я ослабел душой. Да я и раньше-то не был титаном духа, гигантом воли.
А тогда – совсем ослабел.
Мне казалось, что я не человек, а камешек на аллее, маленький, серенький и круглый. Камешек можно перешагнуть, не заметив; можно втоптать в мелкий песок, которым посыпана аллея; можно пнуть кончиком ботинка. Погонять перед собою, отшвырнуть в сторону или просто потерять к нему интерес. Я именно так себя чувствовал. Я не хотел бороться. Стучать в дверь, требовать адвоката, подавать протесты. А тем более объявлять голодовку или угрожать самоубийством. Нет, не хотел. Самое большое, на что меня хватало – делать гимнастику три раза в день.
Книг мне не давали. Бумаги и карандашей – тем более.
Попрыгав по камере, поприседав, помахав руками, я ложился на койку и закидывал руки за голову.
Но странное дело! Я не мог думать о своих проектах, совсем не мог, хотя старался. Я заставлял себя думать, я чуть ли не вслух говорил себе, что я архитектор, и что в моей жизни есть смысл – изобретать новые формы пространства. Проектировать и строить.
Я закрывал глаза и насильно представлял себе контуры зданий, конструкции, украшения. Я пытался внушить себе, что я бог архитектуры, и могу построить все. Что все получится по мановению моей фантазии. Какая-нибудь потрясающая вилла для бразильского миллионера, на скале над океаном. Охотничий домик в дебрях Амазонки, для него же. Нет, охотничий домик – не надо, я считаю охоту грехом. Хотя ради хорошего заказа можно и забыть о своих вегетарианских убеждениях. Тем более что мясо я все-таки иногда ем. Не часто, но всё-таки. Фанатизм вреден. Да, охотничий домик для бразильского миллионера. Или дворец для китайского императора. Кстати, как там с императором? Я уже и не помнил. Кажется, его свергли. Но хоть какой-то властелин в Китае остался? Поехать в Китай и построить ему дворец невиданной красоты и величия. Или спроектировать резиденцию для русского премьер-министра. Говорят, он очень образованный господин, аристократ, хоть и республиканец. Говорят, сын у него – талантливый писатель, утонченный стилист. Резиденцию для отца и виллу для сына. А также построить стадион на сто тысяч мест. Оперный театр. Вокзал. Универсальный магазин.
Но я напрасно заставлял себя вообразить эти здания. Все это были слова, произносимые в уме. А увидеть внутренним взором – не получалось.
Точно так же, как в молодости.
Вернее, в молодости было до смешного наоборот.
В молодости, бывало, лежа в постели с женщиной уже после всего, чуть-чуть передохнув и желая показать ей, какой я мощный мужчина, желая, то есть, заняться с ней любовью второй раз, я, прикрыв глаза, изо всех сил представлял себе других женщин. Именно других. Не ее, не ту, которая сейчас лежит рядом, а новых, незнакомых, соблазнительных, бесстыдных, или наоборот, робких и напуганных, но обязательно голых, или лучше нет, не сразу голых – а раздевающихся передо мной. Медленно, медленно, постепенно…
Смешно.
А насчет «медленно и постепенно» еще смешнее.
Когда мне было тринадцать… или пятнадцать? не помню – ну хорошо, когда мне было четырнадцать лет – я лежал в постели, засыпая, и мечтал о женщинах. Я не знал женщин; мои мечты были забавны и нелепы, как я понял позже. И, однако, я мечтал об их обнаженных телах. Все наслаждение для меня состояло в том, чтобы увидеть обнаженную женщину. Чтоб она раздевалась передо мной, для меня, Что там могло быть дальше – неважно, в ее обнажении был предел моих желаний. Я мысленно выбирал себе женщину – вернее, девушку, я их в уме называл именно девушками. Выбирал молодую соседку, продавщицу, или просто девицу на скамейке в парке, мимо которой я случайно прошел и задохнулся от того, как туго торчит ее грудь, затянутая корсажем. Вот, я ее выбрал, ночь настала, я забрался под одеяло, прикрыл глаза, она передо мной, и я представляю себе, как она медленно и постепенно раздевается. Сначала снимает ботиночки, потом юбку, потом кофточку – и вдруг оказывается голой. Сразу, вся! У меня не получалось снять с нее корсаж, чулки с поясом, и потом, наконец, панталончики. Всё нижнее белье сразу исчезало. Не получалось медленное дразнящее раздевание, никак. Я был упорен. Я брал другую девушку – воображаемую или вспоминаемую – и опять та же история. Я чуть не плакал. Потом стало смешно. Когда я повзрослел на год.
Почему это мне вдруг вспомнилось?
Ах, да, я прицепился к тому, как я уже взрослым, силясь пробудить в себе новую волну желания, лежал, отвернувшись к стене, и воображал – пытался вообразить – незнакомых соблазнительных женщин, которые раздеваются передо мной, медленно, постепенно, дразнящее… Но ничего не получалось, и у меня перед глазами вставали колонны и арки, бесконечными рядами.
И вот теперь прямо наоборот получилось. Я лежал на койке в тюремной камере, и хотел потратить это время с толком – мне не давали бумагу и карандаши, но я верил, что меня выпустят – меня, кстати, в результате выпустили – не расстреляли, не покалечили, не загнали в лагерь… Я пытался раскрепостить, расшевелить, возбудить свою архитектурную фантазию, но все это проскакивало, смятое и бледное, и выплывала моя бывшая квартирная хозяйка и говорила:
- Ну почему, ну почему вы так долго, так жестоко испытываете терпение женщины?
Я жалел, что тогда не пошел с ней в ее комнату. И пытался вообразить, что было бы, если бы я согласился. И я вспоминал женщин, с которыми у меня ничего не получилось, и очень досадовал, и воображал, как бы это могло получиться.
Мне было стыдно за свою бестолковость и за эти пошлые мысли.
Хотя может быть – если бы у меня тогда получилось с ней или с другими женщинами, о которых я вспоминал на тюремной койке – очень может быть, что моя жизнь была бы совсем другая.
Говорят, в жизни мужчины многое зависит от женщины.
Я сам не знаю. У меня не было жены. И постоянной женщины – тоже не было. Женщин было много, а так, чтобы надолго – нет. Так что не могу судить.
Но, может быть, правильно говорят.
Ницше писал – «плетку, плетку бери, идя к женщине». А все равно в его жизни все зависело от женщин. От сестры. От мадам Вагнер. И еще от этой русской шведки, забыл фамилию. Так что не гордись, философ.
Через полгода, но уже в тридцать восьмом году, в феврале, министр государственной безопасности был уволен, потом арестован, потом расстрелян. Почти все дела, которые шли при нем, были тут же пересмотрены. Я это узнал потом, когда вышел.
Ко мне пришли в камеру, отвели в кабинет к следователю.
На стене висел уже другой портрет. Такой же скуластый и курносый крестьянин во френче с генеральскими звездами на широком воротнике – но другой, совсем другой, я прекрасно запомнил того! Я сразу все понял, хотя никто мне не приносил газет в камеру, и радио туда не было проведено.
Следователь тоже был другой. Он спросил:
- Вы признаете, что вели антигосударственную агитацию?
Я, разумеется, ответил:
- Нет, не признаю.
И далее:
- Вам известно, что на вас был направлен донос?
- Да, мне об этом говорил следователь.
- Донос признан заведомо ложным, подозрение с вас снято.
- Я рад, что следствие установило истину. Меня выпустят на свободу?
- Разумеется. Вас проводят. Вещи получите на складе. Вот квитанция.
- Благодарю вас, господин лейтенант.
- Можете называть меня товарищем.
Он встал из-за стола.
- До свидания, товарищ лейтенант, - сказал я.
- Прощайте, товарищ Гитлер, - он усмехнулся и четко выговорил: – Прощайте. Именно так. Вы тоже должны сказать мне вот это самое слово, - я молчал растерянно. - Ну, скажите же! Такая примета.
Потом я узнал – работники похоронных служб и сотрудники госбезопасности никогда не говорят «до свидания». Они всегда говорят «прощайте». Именно так. Из хорошего отношения к своим клиентам. И в самом деле, зачем человеку желать нового свидания с гробовщиком или следователем тайной полиции?
- Прощайте, товарищ лейтенант, - сказал я.
См. также: Запоздалое предисловие к повести «Архитектор и монах»