Гуманитарии смотрят на травмы общества
Место издания:
«Эксперт» №15 (847) 15 апреля 2013
Издательский дом «Новое литературное обозрение» — это гуманитарный и культурологический проект, включающий в себя три журнала и 29 книжных серий; здесь издается не только специализированная, но и художественная литература.
Раз в год НЛО устраивает «Банные чтения». Название расшифровывается просто: в 1993-м журнал «Новое литературное обозрение» провел первую научную конференцию, которую назвали по Банному переулку, где в то время размещалась редакция. Чтения задумывались как устный, неформальный выпуск журнала. Затем дело разрослось, и теперь на чтения приезжают международные гуманитарные звезды.
Чем чтения могут быть интересны широкой публике? Раньше на них обсуждались преимущественно профессиональные проблемы, но в последние годы стал доминировать так называемый антропологический поворот — это когда гуманитарные науки непосредственно работают с действительностью и не теория уточняет теорию, но теория прикладывается к практике.
Почему это происходит, понятно. Реальность существует и сейчас, а вот нормативной идеологии нет. Значит, события и ситуации уже не могут быть объяснены обществу по общепринятой схеме или с точки зрения классового интереса, как раньше. А когда нет понимания происходящего, можно впасть в депрессию.
Главная задача XXI «Банных чтений» — показать, как за двадцать лет изменилась система ориентиров и ценностей. К тому же стартовали они в момент, когда привычные способы описания реальности стали недействительными.
Культурологи рассматривают способы применения гуманитарных методик в повседневной жизни, возможность оценки и предугадывания с их помощью событий. Принято считать, что жизнь сейчас проще некуда: все мотивации банальны и меркантильны. Но внешняя простота обычно обманчива, поэтому профессионально думать о реальности необходимо, это вовсе не прихоть культурологов. Сегодня уже невозможно создать единый шаблон, который объяснил бы всё и всем. Культурологи, скорее, предлагают нестандартные варианты взглядов на события.
Тема нынешних чтений — травматический опыт общества. Травмы нередко случаются после катастрофы с далеко идущими последствиями. В XX веке травматизма в обществе хватало, особенно после 1991-го. Например, после распада СССР, признанного «крупнейшей геополитической катастрофой XX века», в стране произошли быстрые и не всем приятные социальные изменения. Однако и в спокойные времена общество склонно формировать определенную идентичность людей, с которой не все согласны; конечно, тут тоже будет травма. И со всем этим надо что-то делать.
Впрочем, травма не так уж и ужасна, если травмированный жив. Травма дает возможность скорректировать свое отношение к действительности, избавиться от иллюзий и жить настоящим.
Здесь же личные и общественные травмы взаимосвязаны. Травматический опыт всегда опирается на частное лицо, но и индивидуум всегда соотносит себя с ситуацией в обществе. Скажем, можно занять пассивную позицию, ничем не выделяться, стать «как все». Еще общая травма сплачивает людей сильнее, чем общая радость и надежды на светлое будущее.
На «Банных чтениях» рассматривались следующие вопросы. Как формируется память о пережитом травматическом опыте и каким образом она может себя проявлять? В какой мере травма может стать средством групповой самоидентификации, выделяя группу в обществе? Насколько представление травмы зависит от имеющихся моделей, например от государственных практик отношения к прошлому? Когда травма переносится легче: когда она обсуждается в обществе открыто или когда умалчивается? (Собственно, это вопрос и о пользе открытого общества.) Как травматический опыт изменяет повседневную жизнь?
Речь, разумеется, не только о жителях России — они не являются несчастным исключением.
Например, Олег Паченков и Лилия Воронкова исследовали немецкие блошиные рынки. Здесь, казалось бы, возможна лишь умилительная ностальгия, но нет: у немцев есть травма, которую они не любят обсуждать публично. Это опыт «отвергнутого прошлого» и идентичности «осси» — восточных немцев. В основу объединения Германии были заложены западногерманские стандарты, а «осси» так и живут с ощущением, что их лишили прошлого и даже предписали стыдиться ГДР. Это «гэдээровское прошлое» — как раз на «блошках». Заодно Воронкова и Паченков сравнили немецкую ностальгию и тоску по СССР — посетили блошиные рынки Петербурга.
Тему распада Советского Союза в докладе «Образ СССР в современном популярном сознании» представил Борис Гаспаров. По его мнению, идеал, ностальгически помещенный в прошлое, может быть терапией травмы, такое лечение намного эффективнее метода, нацеленного на думы о будущем. Вот только в случае ностальгии по СССР все сложнее. Отрицательные, пусть даже самые наглядные, материальные, стороны той жизни настолько очевидны, что вроде бы «условием “ностальгии по советскому” может быть только полная амнезия и отсутствие самосознания».
Но в массовой культуре сейчас создается стилизованный, заведомо позитивный образ СССР. При этом такая память конструируется через отождествление СССР с дореволюционной Россией — какой она представлялась в массовой советской культуре. Но тогда все выворачивается наизнанку: ложное совмещение «российского» и «советского» ведет к тому, что Октябрьская революция уже не исторический перелом, а что-то вроде нового Смутного времени. Вместо нее основополагающее значение получает Великая Отечественная, которая в такой схеме фиксирует слияние русского и советского патриотизма. Девяностые годы тоже теряют статус революции и оказываются очередной Смутой, после которой вновь возобновляется госстроительство русской идеи.
Кевин М. Ф. Платт рассматривал взаимосвязь личного опыта с общественным, в том числе с официальным. По его версии, индивидуальной культурной травмы не существует, ее сконструирует само общество. Например, о своей «неполноценности» индивидуум узнает, когда оказывается, что у него нет модного гаджета. Платт расширяет тему и считает, что субъекты становятся членами социума только через «укрощение» своих знаний, прежде всего личного отношения к истории в пользу общепринятого мнения. Но он занимался темой обучения истории в российских школах, где, похоже, работают не столько представления об истории самого школьника, сколько его семьи.
О жанрах, где может проявить себя травма, рассказал Сергей Ушакин. Его доклад был посвящен военным песням ветеранов Афганистана и Чечни. Официальной точки зрения на эти непопулярные кампании нет, частный опыт участников военных действий обществом не обобщен и не зафиксирован, оно этого не хочет. В результате ветераны оказались никем не поняты.
По Ушакину, из-за военных травм и фактического несуществования такого опыта истории ветеранов воспринимаются как разорванные и даже бессвязные. Но таким образом отчасти снимается напряженность самого опыта, что психологически понятно, и война воспринимается вне истории. Ветераны выстраивают собственные хронологии, системы отношений. Они изменяют, по крайней мере для себя, ту реальность, где получили травмы.
Но такая механика не всегда оправданна. Эти люди создали свои Афган и Чечню, они могут жить с такими представлениями, но сами эти истории уже не могут повториться. Если же попытаться превратить в новую реальность обстоятельства более обиходной травмы, то та же травматическая ситуация может вернуться.
С оценкой реальности травмы есть и другие проблемы. Например, со временем может измениться даже ее базовая оценка. Скажем, нацизм, холокост и концлагеря сначала считались верхом холодной рациональности. Но позже стало понятно, что травма вызвана не тем, как может проявить себя рациональность, а тем, что рациональность была легко и незаметно уничтожена иррациональным. В итоге под сомнением оказались основы рационального европейского сознания. А это еще хуже — сбившийся рационализм починить возможно, но то, что его может подчинить иррациональность, устранить сложнее. Об этом рассуждает МихаилЯмпольский в своем докладе «Меморизация холокоста как памятник субъективности».
По его словам, отношение к холокосту принципиально изменилось после инвентаризации всех мест, связанных с уничтожением евреев. Для восстановления прошлого потребовалось семьдесят лет. Оказалось, всего было 42 500 мест, где было уничтожено от 15 до 20 млн человек. Этот факт изменил многое. Раньше имелись общеизвестные главные символы — Освенцим, Треблинка, Дахау. Так нацизм был символизирован в качестве вселенского зла. Но символизация оказалась упрощением и подменой: на самом-то деле все происходило иначе. Соотнестись с Освенцимом еще как-то возможно, но как соотнестись с огромным числом неизвестных и уже несуществующих мест, тем более с жертвами? Становится невозможным соотнести себя с реальностью, а тогда по факту здесь все время присутствует нечто, чего увидеть нельзя, но что в любой момент может уничтожить все. Становится невозможным соединить частное с общим. Смерть отдельного человека уже не соотносится с общим, связь субъекта с общим рушится. А это крушение рационализма и тяжелейший кризис субъективности, утверждавшейся именно в отношениях частного и общего.
Ямпольский также анонсировал будущую травму: с XIX века бесконечно копились следы прошлого, их сохранение было чуть ли не основной заботой культуры. Сейчас объем накопленного столь огромен, что исторические нарративы уже ни к чему не имеют отношения. Фотографии перестают быть свидетельством истории — их слишком много, они почти ничего не значат. По сути, это исчезновение памяти как таковой и в какой-то мере конец историзма. Если фиксируется все, значит — ничего, а как понять главное, когда утрачено и доверие к рациональности происходящего? И с чем тогда жить людям?
Еще одна история о преодолении травм. Андреас Шенле сделал доклад «Борис Смирнов и его эстетизирующая любительская фотография разрушенных городов». В Великую Отечественную Борис Смирнов обеспечивал камуфляж кораблей Балтийского флота. Он имел разрешение на фотосъемку и делал любительские снимки. Он оставил кадры блокадного Ленинграда. В Германии он тоже фотографировал, но не военные действия, и совсем не соблюдал стандарты военной фотосъемки, в частности обходился без «легенды», обязательной для армейских фотографов: где снято, что изображено («варварство», «работа заводов», «на передовой» и т. п.). Кроме того, он будто намеренно снимал эстетические объекты — фотографии фиксируют разрушения, но руины уже убраны, трупов нет.
Люди на фотографиях Смирнова иногда присутствуют, но не на переднем плане. Это не постановочные композиции, они по-репортерски вписаны в среду. По фото невозможно понять, в результате чьих действий возникли руины — советской армии или немецкой. Разумеется, как документальное свидетельство фотографии использовать нельзя. Получается абстракция: Смирнов делал свои фронтальные снимки разрушенных зданий так, будто сами разрушения производились исключительно с эстетическими намерениями.
По мнению Шенле, Смирнов безотчетно пытался перевести конкретную военную травму во что-то иное. Собственно, поводов для личной травмы у него много: по образованию он архитектор, да еще и германофил, учился в петербургской немецкой Петершуле. Но здесь есть еще одна ловушка: как справиться с травмой, превышающей возможность восприятия произошедшего? В случае со Смирновым выходит, что эстетика может смягчить травму, но тогда травма станет доступной для восприятия и ее придется пережить еще раз, уже в здравом уме? То есть получается как раз хуже? Но обычно такое происходит само собой, и, скорее всего, фотограф не имел в виду смысл и причины своих действий.
По словам Елены Петровской, травма обретает достоверность благодаря стороннему наблюдателю, например иностранцу, это позволяет воссоздать событие, вернее, дополнить его некоторым связным рассказом. В таком повествовании тоже останутся неустранимые пробелы (почти как у «афганцев», несмотря на то что тут взгляд со стороны), по которым-то и станет возможно узнать о событии, относящемся, коль скоро это травма, к непредставимому.
Кроме того, Петровская говорила о процессах, которые сейчас следовало бы осознать в первую очередь. Например, «мультитюд», множественность — разнообразие человеческих объединений. Сейчас определенное, чем-то связанное сообщество людей можно понять только косвенно. Началась новая стадия формирования коллективов, когда коллективный субъект создается действием — его нет ни до, ни после действия, он существует только и именно в действии масс. Например, на митингах.
Пора вернуться к границе между сложным и навязанным. Как понять, когда объяснение соответствует случаю, а когда оно добавляет к нему что-то от себя и все становится ложным? Наверное, тут поможет здравый смысл. В качестве иллюстрации к теме незаметного возникновения предвзятости Петровская продемонстрировала видеоролик Шанталь Муфф.
Действие происходит зимой. Камера, установленная в очень медленно движущейся машине, снимает людей. Они идут по обочине дороги. Сначала их мало, потом все больше и больше. Все оцепенелые. Начинает темнеть. Камера подъезжает к очереди на автобусной остановке. Кто-то из стоящих в ней реагирует миролюбиво: «Снимай, снимай!», — но основная масса молчит, будто в безутешности. Чрезвычайно легко подумать, что это скорбь мрачного города — все стоят в очереди за ежедневной травмой или только что ее получили. А это всего лишь конец рабочего дня, и люди просто ждут автобус.
Конечно, все эти противоречия и риски можно игнорировать — ведь всего не учтешь, остается только молиться, чтобы обошлось. Да, это разумная мысль, но среди молитв есть, скажем, и такая: «Господи, дай мне спокойствие принять то, чего я не могу изменить, дай мне мужество изменить то, что я могу изменить. И дай мне мудрость отличить одно от другого». Третьим на «Банных чтениях» и занимаются.