Борис Дубин: "Мы ощущаем общность в бессилии и неспособности управлять собственной жизнью"
Новости, повествующие о том или ином проявлении насилия, традиционно занимают первые строчки медийных рейтингов. Возможности сведения счетов между людьми по очень и очень разным основаниям все совершенствуются и изощряются. Леденящее обаяние насилия в значительной степени создает ауру плавного течения нашей жизни. Велик соблазн – да он в значительной степени и реализуется – воспринимать прямое, зримое насилие как цельный феномен, в противостоянии которому состоит одна из главных задач прогрессивного человечества. Эта позиция не то что не исчерпывает сути проблемы, она не приближает к ней ни на шаг. Необходим подъем над застящей глаза эмпирикой, только в этом случае появится возможность проникнуть под покров этого неизбывного человеческого проявления.
Одну из таких попыток совершил знаменитый словенский интеллектуал Славой Жижек в работе с простым названием «О насилии». Он представил триаду: субъективное насилие – прямое насилие, совершаемое зримой силой; «символическое насилие», воплощенное в языке; «системное насилие», которое возникает в результате работы политических, экономических и прочих институтов.
Оттолкнувшись от этой структуры, MoReBo решил обсудить две последние формы.
- Борис Владимирович, могли бы вы обозначить социологический подход к проблеме насилия?
- Тема насилия чрезвычайно важна для нашей страны и нашего человека, тем более сейчас, когда стала возрастать частота и жесткость вспышек насилия и со стороны государства, и со стороны отдельных групп, и со стороны отдельных людей. Вот несколько соображений.
Акт насилия демонстрирует, что определяющая ситуацию сторона переходит к другому типу отношений – на прежнем языке она общаться не будет. Акт насилия обозначает, что определенному человеку или сообществу отказано в качествах полноправного социального и культурного субъекта, поэтому его можно уничтожить. И третий важный для нашей страны момент: мы имеем дело с беспрецедентным по масштабу, жесткости и постоянству применением насилия со стороны государства по отношению к отдельным гражданам и группам. Для стран, претендующих на статус современных, такой объем и жесткость актов государственного насилия против частных лиц и их разного рода объединений – феномен совершенно невиданный. Насилием пронизаны отношения в большинстве институций и коммуникаций, в которые российский человек вступает на протяжении жизни.
Первое – семья. По нашим данным, до трети взрослого населения нашей страны так или иначе сталкивалось с насилием в семье. Около четверти женщин признается в том, что в браке им приходилось становиться объектом насилия. Такое же количество детей признается в том, что подвергалось насилию.
Далее – армия. 60 процентов молодых людей, прошедших армию, испытывали на себе насилие старших по званию и старослужащих.
Обратимся к взрослой жизни, сразу бросается в глаза словесное насилие – мат. Четверть населения признается в его употреблении.
На протяжении последних 18 лет не утихает война: считается, что боевые действия на территории Чечни закончены, тем не менее, мы постоянно наблюдаем террористические акты, которые происходят на Северном Кавказе. В обыденной жизни это приводит к тому, что около 80 процентов людей не исключают того, что они или их родственники могут стать жертвами террористов. 50 процентов населения считает, что теракт – привычная часть обстановки нашей жизни, и по-другому не будет. Вторая половина надеется на то, что если это не прекратится, то сильно уменьшится. Иначе говоря, весь горизонт обрисован актами насилия или угрозой насилия, плюс – насилие подпирается со стороны семьи, двора, всех государственных институтов. Это как прямое насилие – рукоприкладство, угроза жизни, так и символическое – язык, то, что тебя постоянно ставят на место, заставляют ждать в учреждениях и т.д. В такой обстановке выросли, социализировались, живут и считают ее естественной много поколений. На протяжении XX, а теперь и XXI века в России не было таких поколений, которые не знали бы насилия или его угрозы, которые не ощущали бы собственной незащищенности, уязвимости.
- А отчего так? Проще всего сказать, что это у нас в генах, потому что насилие воспроизводится из поколения в поколение.
- Ни гены, ни ментальность – это не социологическая реальность. Я буду объяснять это через институты. В саму конституцию наших институтов (как они сложились и продолжают складываться) входит принцип неравноправия и принцип допустимости насилия (включая язык, интонацию, жестикуляцию). Тебе всегда дадут понять, кто ты такой, и у тебя нет равноправного аргумента, чтобы поставить на место того, кто так поступает. Существующие сегодня в России институты предполагают стигматизированное население.
- Но почему эта стигматизация не идет на убыль?
- Характерно, что у нас до конца не разбирается ни одна ситуация предельного и тотального насилия – ни Гражданская, ни Великая Отечественная войны, ни революция 1917 года. Конечно, историки занимаются исследованиями, имеются документы, документальные фильмы, по которым о многом можно судить, но в массовом сознании это существует в виде угрозы, с одной стороны, незащищенности – с другой, и собственного бессилия – с третьей. От 70 до 80 процентов взрослого населения России на протяжении 1990-х и нулевых годов говорят, что они а) не могут управлять собственной жизнью и б) не могут влиять на то, что происходит у них на работе, в городе, в стране. Все мы, за редчайшими исключениями, ощущаем свою общность и единство в бессилии и неспособности управлять собственной жизнью.
Как это получилось? Не будем углубляться в историю от Ивана Грозного до расстрела первой русской революции, возьмем только советское время, в котором сформировалось большинство из нас, у тех, кто родился в несоветское время, в ту пору росли их родители, а они вносят в семью определенные привычки, ожидания, типы поведения и стереотипы оценки.
Начнем с того, что у нас был опыт истребления самых талантливых, самых инициативных людей на двух войнах, во время голода, репрессий и т.д. Фактически нет ни одного десятилетия в XX и даже в XXI веке, когда Россия так или иначе не применяла бы вооруженное насилие либо на своих территориях, либо на территориях, которые она считает своими. Мы хорошо знали, что наши танки в Будапеште и Праге не вызывали рукоплесканий тамошнего населения. И солдаты, и высшие офицеры понимали, что они делали, но страна это проглотила, исключением стали шесть человек, вышедшие на Красную площадь.
Итак, с одной стороны, есть признание, что от меня ничего не зависит, с другой стороны, ощущение, что я уязвим, я все время боюсь, что меня могут наказать, взорвать, застрелить, и с третьей – готовность проглотить насилие, смириться с ним.
Как может быть по-другому? Ведь есть страны, которые переживали нечто подобное тому, что переживал Советский Союз, а потом Россия. Например, Испания. Чего там только не было: и гражданская война, и десятилетия пусть не такого жесткого, как у нас, но тоталитаризма (осуществлялись акты насилия, направленные против отдельных семей, отдельных классов и национальностей, расстрелы без суда и следствия). Тем не менее, когда несколько лет назад в Мадриде произошел теракт на железной дороге, на улицы вышли миллионы людей, в первом ряду шел король – глава страны. Это другой тип поведения. У нас господствует тактика ускользания, ускользания от чего угодно – от ответственности, от начальства, от того, чтобы быть замеченным.
- Да и проблема насилия у нас толком не артикулирована, в то время как западная философская и общественно-политическая мысль давно ею озабочена. Поэтому у нас на насилие и реакции разные. И это проблема не сегодняшнего дня. Во время революции 1917 года Сергей Рахманинов приехал в свое имение и увидел сброшенное со второго этажа любимое фортепиано, его потрясло, что это сделали крестьяне, к которым он так хорошо относился, композитор навсегда уехал из России. Николай Лосский, который был выслан на знаменитом «философском пароходе», недоумевал в Париже: за что? Мы тихо жили, разговаривали об искусстве и философии, никого не трогали. Для мыслящих людей случившееся было необъяснимой неожиданностью. Мы и сейчас не можем в осмыслении многослойной проблемы насилия хоть на ступеньку повысить уровень абстракции.
- Для того чтобы было по-другому, должны быть другими институты, другим должен быть человек. А ведь в России идея человека, индивидуального субъекта, его неотчуждаемого достояния, начиная с души, чести, достоинства и кончая имуществом, не укоренена совершенно. Эта идея не определила специфику наших институтов. Основные советские, а теперь российские институты – силовые, на них держится вся структура, а представления большинства населения о социальном порядке – армейски-казарменные или церковные. То есть правильные отношения это – иерархия, старшие-младшие и т.п. Отсюда и фигуры речи: «так нам и надо», «а с нами по-другому нельзя».
В развитых странах Запада на протяжении столетий вплоть до XX века шли продолжительные войны, периодически случалась резня то по религиозному, то по национальному или расовому признаку, но из всего этого извлекался опыт. Хороший пример – Германия, в которой несколько раз даже на протяжении XX века очень серьезно вставал вопрос об образовательных институтах – школах, университетах. Самым острым образом он вставал после поражения в войне. То есть после поражения в войне начинали не усиливать армию и усовершенствовать технику, а предпочитали гуманизировать систему институтов. Так было после наполеоновских войн, так было бы после Первой мировой войны в Веймарской Германии, тогда вновь возобновились идеи о гуманизации образования, но контрволна обиды, поражения, реванша оказалась сильнее и она определила характер и деятельность институтов на протяжении нескольких десятилетий. После Второй мировой войны в Германии началось реформирование школы и системы университетов. Это неслучайно – из поражения был извлечен урок: надо не наращивать мышцы и становиться сильнее, чтобы уметь дать сдачи, а необходимо изменить ориентацию в сторону гуманизации. Отсюда подозрительность немцев ко всему, что отдает насилием, национализмом, расизмом, ксенофобией.
У нас же ксенофобия в 1990-е, а особенно в 2000-е годы зашкаливает. Для 40 процентов населения идея «Россия для русских» является совершенно нормальной и не имеет никакого отношения к фашизму, а еще четверть – ее принимает, хотя и осознает, что не все здесь в порядке. И это в стране, где уничтожали людей по национальному признаку и переселяли целые народы! Иначе говоря, уроки не извлекаются. Причем не извлекаются даже интеллектуалами, за исключением очень узких групп, которые не могут, не умеют, не обладают достаточной волей и авторитетом, чтобы сделать свои оценки чем-то более значимым, чем кружковым, кухонным мнением.
Россия прошла очень серьезное антропологическое испытание и до сих пор еще из него вышла. С человеком на протяжении XX века было сделано что-то такое, из чего мы пока выпрыгнуть не можем. Но я не думаю, что это безнадежно, потому что есть опыт стран, которые претерпели не меньше, а, может быть, и больше России. Такого крушения политических и экономических институтов, такого падения культурного авторитета, как в Германии после 1945 года, в России никогда не было – было позорно называться немцем. Казалось, должно произойти коллективное самоубийство нации, однако уже к 1960-м годам ситуация кардинально изменилась. Кстати, начали именно со школы. С начала 1950-х в школах начали преподавать предметы, которые сегодня назвали бы основами политологии и социологии, это был анализ того, почему Германия пришла к тому, к чему пришла, и какова цена того, что произошло.
- А у нас, по мере того как молодые люди занимают командные высоты в СМИ, наблюдается безразличие к тому, что было позавчера. Поэтому не удивительно, что в передаче об ушедших писателях-шестидесятниках под текст об Андрее Вознесенском показывают читающего стихи Евгения Евтушенко. Какая разница! Словосочетание «в те далекие семидесятые» для современных журналистов стало устойчивым. Рассказ о том, что было тридцать-сорок лет назад, - это преданье старины седой.
- Проблема, о которой мы говорим сегодня, с одной стороны, уходит в систему институтов, с другой – в антропологию, в сам склад человека, и с третьей – она затрагивает структуры памяти, истории. Если наш диагноз хотя бы отчасти правильный, то, скорее всего, мы будем иметь постоянное разрушение истории и коллективной памяти. Разрушение человека как индивида непременно в качестве проекции будет иметь разрушение коллективной истории в ее гуманистическом посыле: отстаивание прав индивида, субъекта, его имущества, достоинства, способности совершенствоваться.
- Ужас заключается не в том, что многие молодые люди не знают, в каком году началась Первая или Вторая мировая война, – можно посмотреть в Интернете, а в том, что расползается ткань коммуникации между поколениями, между группами.
- Коммуникация – это нечто вроде системы кровообращения в социальном теле. Сегодня мы имеем социум, в котором сколько-нибудь реальными связями являются ближние, семейные. Да, люди ходят в гости и принимают гостей, для старших гости – это родственники, а для молодежи – друзья-сверстники. Таким образом, коммуникации между разными людьми, а общество – это объединение разных людей, нарушены. Нет устойчивых социальных связей, нет коммуникативных каналов, нет общего языка. Произнеси сколько-нибудь обобщенное слово, его либо не знают, либо большинство понимает по-другому. Начиная с «демократии» и «либерализма» и до «консенсуса» или чего-то подобного.
Распыленные, раздробленные социумы находятся в аномическом состоянии, что с точки зрения социологии ненормально, по идее оно долго длиться не должно, хотя сейчас развивается идея, что в слабом состоянии можно поддерживать общество на протяжении нескольких десятилетий, что удобно и для власти, и для граждан. И действительно: приспособиться легче, чем изменить жизнь; остаться одному проще, чем с кем-то объединиться (три четверти граждан считают, что другим доверять нельзя). В таком социуме обобщенные идеи просто не могут возникнуть. Ведь обобщения возникают из общения. А у нас общие символы – это либо два первых лица, либо идея великой России и ее особого пути. Вот, собственно, и все. Из этого слепить неприятие насилия, толерантность, активные практики по поддержанию толерантности в обществе невозможно. Почти три четверти населения называют себя православными, но никакой гуманизации от этого не возникает, напротив – у старших оно только подпитывает ксенофобию, поскольку для них православный – это русский, а у молодежи – это игра, поиск других переживаний. У нас полностью огосударствленная Церковь. Из иерархов Церкви почти никто не говорит о полном неприятии насилия, в частности насилия военного. Объединений, в саму структуру которых заложена идея равноправных – по возрасту, по вере, по этносу – отношений разных людей, очень мало, и они раздроблены. Отсюда: «Россия для русских» и особый путь России – не вмешивайтесь, мы сами тут разберемся. А из такого устройства выхода в ненасильственное существование просто нет.
- Вы видите выход?
- Если судить по XX веку, то изменения в государственном масштабе всегда приходили сверху. Однако на этом основании вручать все бразды правления только тем, кто наверху, – жесточайшая ошибка. Поэтому делай, что можешь. Главное здесь: увеличение, пусть точечное, субъектности живущих в России людей и увеличение коллективности, в этом нет парадокса, с моей точки зрения, одно определяет другое – общность могут создать лишь полноценные субъекты, субъектность может существовать в интеграции с другими людьми. Очень важны институты репродукции, институты образования, институт семьи. Перед российским интеллектуальным слоем стоит задача сопрячь действия в малом времени – в семье, среди близких и в большом времени – во времени институтов. Особенно тех, которые отвечают за связь поколений – школа и высшая школа. Культура существует только в виде традиции.