Косвенноязычие
- "Огонек" 23.06.2014
О сложных политических и воспитательных функциях русского языка, а также о его нынешнем тревожном состоянии "Огонек" поговорил с Гасаном Гусейновым, доктором филологических наук, профессором факультета медиакоммуникаций НИУ ВШЭ
Рособрнадзор снизил пороговый минимум ЕГЭ по русскому языку на 12 баллов, потому что российские школьники массово не дотягивают до пороговых 36 баллов из 100. Но специалистов тревожат не изъяны образовательного процесса, а состояние самого языка. Эксперты утверждают: страна живет в XXI веке, а говорит языком 1970-х — год от года советские словесные конструкции все больше наводняют свободную речь, а отказ от прямых высказываний становится нормой. Которая отражается не только в речи, но уже и в социологии — меняется состояние общества. В проблеме пытался разобраться "Огонек"
— Как язык отражал социально-политические трансформации последних 20 лет?
— Начнем с того, что язык не отражает трансформации, а их исподволь готовит, сопровождает и в конце концов может похоронить. Потребность в трансформациях в любом обществе начинается с того, что носители языка начинают безбожно врать на своем главном языке. Не в том смысле, что сплошь говорят неправду, а в том, что топят в идеологических и иных штампах суть. В определенный момент этот разрыв между враньем и достоверным прямым высказыванием становится непереносимым. И тогда в обществе запускаются коррекционные процессы, не всегда с однозначным концом...
— Вы хотите сказать, что перестройка произошла из-за того, что вранье накопилось и вот "все рухнуло"?
— Если смотреть с филологической колокольни, то это так и есть, и именно это я и хочу сказать. Процесс был именно такой.
— В недавнем своем выступлении вы заметили, что современный русский все больше напоминает старый советский язык. Чем именно? Недостатком прямых высказываний?
— Вообще, повторений не бывает. И если я так прямо сказал, то это была ошибка. Он не "напоминает" советский язык, он просто еще не выпростался из этих пеленок и портянок. Люди по-прежнему живут ментально в советской парадигме, хотя в повседневных практиках уже вышли из нее. Этот разрыв, однако, видеть не хотят. А поскольку самокритика как основа политики и критика языка не приветствуются, это приводит целое общество к фатальному в перспективе самообману. Сейчас, когда русское общество переживает если не эйфорию, то как минимум некоторое избыточное удовлетворение от успеха, мы наблюдаем до некоторой степени советский лексический ренессанс — возвращаются не только позабытые слова, но и синтаксис, обороты речи. Прямой кальки "советского официального", к счастью, добиться будет невозможно, но параллели множатся и могут завести в новый тупик. В современном публичном языке прогрессируют грубость, стеб. Это довольно хамский язык. Сейчас у РФ нет идеологии, которой можно было бы как-то увлечь окружающий мир, и, вероятно, грубость, пришедшая на смену идеологии,— итог эволюции официального постсоветского языка. Эволюции, отметим, весьма своеобразной: в ее ходе реальные, практические функции "великого и могучего" — как языка межнационального общения, языка науки и техники (пусть угасающей сейчас) — все меньше востребованы.
— И что сейчас самое опасное?
— Удушающее влияние языка бюрократии. Он, я бы сказал, наносит максимальный урон.
— А какой-нибудь пример такого урона можете привести?
— Снижение результатов ЕГЭ по русскому — одно из прямых следствий бюрократического подхода к обучению языку. Лавина административно-бюрократического алогизма завалила сейчас страну. От того, что большинство людей этого не замечают или, уже заметив, продолжают считать ерундой, проблема не исчезает. Новая чиновничья идея — спасти всех от нецензурной брани — такая же бесперспективная ерунда, как и попытки табуировать "пропаганду чуждых ценностей". Ведь они же сами не знают, какую функцию в обществе выполняет этот сегмент языка! Но логика и история им не указ. И вот уже какая-то группа людей в стремлении присвоить себе монопольное право на культуру, историю и язык забирается в эту область всеобщего свободного творчества с набором примитивных орудий и пытается поруководить. Язык в итоге становится жертвой политико-экономического пиратства: слова делятся на "хорошие" и "плохие", "наши" и "не наши", наклеиваются ярлыки, выдаются даже лицензии государственного образца — пока выберешься из этого хлама, будет уже не до нужного слова. Не программа обучения, а "государственный образовательный стандарт, являющийся отражением социального заказа", не хорошее кино, а "патриотическое кино, служащее воспитательным целям", и так далее и тому подобное. На первый взгляд это только трагикомично, но когда весь этот алогизм прививается со школьной скамьи, к выпускному классу человек уже разучается видеть сущность вещей, отличать главное от второстепенного.
— Но ведь неразличение сущности вещей — это и есть характерная черта нашего политического лексикона. Не поэтому ли парламент оказывается "не местом для дискуссий", а демократия — "суверенной"? Насколько такая техника "переиначивания" всех значений вредит самому смыслу значимых слов?
— Начну с последней части очень интересного вопроса: смыслу слов ничто не может повредить. А вот людям повредить можно. Вот политик Владимир Жириновский, который пользуется языком как оружием,— он классик жанра, на его примере можно многое прояснить. Первую статью о его языке я напечатал еще в начале 1990-х годов и с тех пор внимательно слежу, как из обыкновенного курортного краснобая вырос настоящий речевой агрессор, вычерпывающий из богатого русского лексикона самые уродливые, площадные формы, включая интонационный режим. Низы узнают в таком ораторе своего. А пример заразителен — технику Жириновского в той или иной мере сегодня использует большинство российских преуспевающих публичных ораторов от депутатов до телеюмористов. Впрочем, техника "переиначивания", которую вы так хорошо обозначили, вредит не так уж сильно, гораздо страшнее таких речевых подмен формально грамотные искажения истины, которые подтачивают основы общественного здравомыслия.
— То есть страшнее бюрократизм, "большой стиль" 1970-х, снова заявивший о себе?
— Ну да, все, что связано с "просьбами трудящихся", "волей народа", "единым порывом", кажется мне более опасным, чем подмена смысла терминов "праймериз" или "демократия". Во всяком случае, второе скорее следствие первого. А почему, кстати, вы называете стиль 1970-х "большим стилем"?
— Ну как же, здесь ведь и ностальгия по Брежневу, и культовые советские фильмы, и, с другой стороны, множество диссидентских текстов, первые ростки "двуязычия", обличившего формально грамотный официоз...
— Да, Солженицына здесь уместно вспомнить. 1970-е годы действительно кажутся не такими страшными, как, скажем, эпоха Большого террора или распад 1980-х и войны на постсоветском пространстве, но языковой источник у них у всех общий. И рамки общие: нельзя о главном говорить, нельзя высказываться, скажем, на политические темы, потому что любое твое мнение, идущее вразрез с руководящим,— это прямая диверсия, подкоп под государственный строй... А ведь за формально грамотные искажения, повторение штампов, которые нельзя обсуждать, сегодня ратуют очень многие, возможно даже — большинство населения. Это все воссоздает забытую было атмосферу 1970-х: вроде бы живем в новом окружении — техника, магазины, одежда; с новыми практиками — свое дело, свое хозяйство, возможность путешествовать по миру,— а атмосфера возвращается. Потому что она жива в нашем языке. И может перечеркнуть все достигнутое.
Чтобы язык помогал нам развиваться, нужно не бояться на нем говорить, то есть прямо высказывать собственные мысли, а не навязанное предполагаемой "волей народа".
— Вы считаете, что невозможность прямого высказывания искажает язык? А как же навык чтения между строк?
— Да, многим людям, например, моего поколения, очень трудно принять постсоветский сюрреализм — языки Сорокина или Пелевина. Многим хотелось бы поплавать в языке Юрия Трифонова, допустим. Но всем пользователям, извините, придется "перейти" на новые языки, потому что именно они формируют сознание людей близкого будущего, из рук которых наше поколение будет принимать корм, когда откажут жизненно важные органы, и надо хотя бы стараться их понимать. В эпоху социального кризиса старшее поколение больше учится у младшего, чем наоборот. Просто младшее поколение инстинктивно ищет за пределами привычного словаря, а старшее возвращается — опять-таки инстинктивно — к каким-то прошлым моделям. А они у нас почти все советские. Чтение между строк — тоже советская модель. Такая форма двуязычия в пределах одного языка иногда называется диглоссией. Представление, что публичная речь вообще состоит из всякого рода сознательных недоговоренностей, усиливается еще и тем, что люди признают: сами эти речи, дескать, вовсе не имеют значения. Важно, говорят нам, что человек делает, а что и как он говорит, неважно. Однако это прямой путь к непониманию и самообману, которое тоже имело место в советском обществе. И которое это общество в конечном счете разрушило.
— Но при этом двуязычие — это ведь тоже попытка языка сопротивляться бюрократии. Вы думаете, сегодня такой способ устарел?
— Сопротивляется не язык, сопротивляются люди, которые используют некоторые возможности языка. Возможности русского — переиначить, исказить привычное до неузнаваемости. Ах коммунизм? Будет скоммуниздить! Вы рождены, чтоб сказку сделать былью? А мы рождены, чтоб Кафку сделать былью. Блин вместо известного слова... Но если говорить о сегодняшнем моменте, то, мне кажется, трудностей прибавилось. Когда сам язык официоза, федеральных телеканалов становится блатным, площадным, беспредельно грубым и одновременно беспредельно лживым, на все это красивого, "двуязычного" в том смысле, в каком вы это слово употребили, ответа уже просто нет. Поэтому умение не боясь назвать вещи своими именами остается ценнее всего: это самый верный способ сопротивляться невежеству, политиканству и официозу.