Борух Горин: "Я помню времена, когда всех религиозных евреев в Советском Союзе я знал лично"

Борух Горин:

Автор текста:

Галина Зеленина

 

 

Борух Ионьевич Горин – главный редактор издательства «Книжники» и журнала «Лехаим», глава Департамента общественных связей Федерации еврейских общин России, председатель правления Еврейского музея.

MoReBo публикует фрагмент интервью, вошедший в книгу Галины Зелениной "Иудаика два: ренессанс в лицах". Москва: Книжники; Центр "Сэфер", 2015.

 

 

 

Бандитский Петербург

 

Тогда я как раз заканчивал школу и собирался куда-то поступать.

Я хотел на журналистику, потому что я с 8 класса уже занимался журналистикой. По всему Союзу была такая прекрасная система – Школа молодого журналиста. Эти школы были при всех главных газетах – городских и республиканских. Они готовили для себя кадры, и они давали публиковаться. К 10 классу у меня было триста публикаций в газете «Комсомольская искра» – серьезной газете с полумиллионным тиражом. Она была как «Комсомольская правда», и это были хорошие публикации. С публикациями из Школы молодого журналиста во многие места принимали вне конкурса. И вот я в 10 классе пришел к своему главреду и говорю: «Напишите мне характеристику, я хочу послать документы на журфак МГУ». Он на меня посмотрел сочувственно до невозможности. Я помню этот взгляд. Говорит: «Не надо туда поступать. Тебя туда не примут, даже если ты все сдашь. Ты не понимаешь, почему? Тебя там обучат. Для чего? Чтобы ты потом был главным редактором газеты в Америке?» В Киевский тем более не стоило поступать – там было еще больше антисемитов. Мы дома стали думать про Тарту, где наш родственник Недзвецкий был у Лотмана на кафедре. Но в 1989 году Тарту «закрылось» – там ввели эстонский язык. В результате я решил поступать на журфак ЛГУ. Приехал в Ленинград, жил там два месяца – поступал.

Это был для меня настоящий шок. Тогда был самый разгар антисемитизма нового – с  «Памятью» и прочими. У Исаакиевского собора всегда стояли какие-то погромщики и вещали что-то про жидов. Я даже не предполагал, что похож на еврея, а тут постоянно то в метро, то на улице слышал что-то типа: «Израиль», «Абрам и Сара». Несколько раз подрался, причем сам был инициатором этих драк, когда кто-то что-то такое говорил. И тогда я понял, что обычно эти люди очень боятся, когда не они нападают, а на них нападают, теряются совершенно. Я шел на свой журфак и видел на стенах виселицу, на которой висит шестиконечная звезда со свастикой. Оказалось, что до того я совершенно не понимал, в какой стране живу. В Одессе у нас была антисоветская атмосфера в том смысле, что мы – тут, а они – там. А тут ты понимаешь: ты здесь, и они – рядом, они в тебе.

Я написал сочинение, получив пятерку по содержанию и четверку за грамотность. Дело было в запятой, совершенно не нужной. Моя учительница литературы сказала, что я могу подавать на апелляцию, а мне было понятно, что если я не получаю все пятерки, мне не поступить. Но я уехал, не сдавая следующих экзаменов. Вернулся в Одессу. Вернулся с тем, чтобы валить.

В Ленинграде мне стало ясно, что я здесь жить не буду. Я приехал абсолютно перекошенным от этой агрессии, ненависти – причем не только антисемитской. Там в целом была другая совершенно ментальность – ленинградская такая, лиговская, бандитская. Они все время дрались, кого-то убивали на улицах, начали тогда бить всяких инородцев, черных. Я был в полном ужасе от этого всего, причем я видел, что ленинградцы к этому нормально относятся. В Одессе такого никогда не было. Были драки у всякой шпаны, но и они были не такие агрессивные: у них не было задачи убить.

В общем, я решил уезжать. В нашей семье никогда не было идеи уезжать в Израиль. Уезжать – в Америку, конечно, туда уехали все наши родственники. А Израиль – социалистическая страна, социалистическую страну мы уже видели. Но после этого своего ленинградского сезона я сказал: «Нет. Уезжать только туда, где никто не скажет: чемодан, вокзал, Израиль». Я не боялся – я почувствовал себя вторым сортом. Для меня это было настолько ново. В классе я был абсолютным королем, отношения со всеми были прекрасные, на учителей я мог позволить себе наезжать. То, что кто-то может видеть не меня, а еврея Горина, мне не могло прийти в голову. А тут меня убедили: да, я не лучший, не первосортный – они в этом глубоко уверены.

 

 

«Синагога была местом мерзких старцев»

 

На этом фоне у меня начались сильные сионистские настроения: что евреям надо строить свое государство и там надавать всем по мозгам. А ехать в Израиль без языка я не хотел и пошел учить иврит. А учили иврит тогда только те, кто уезжал. И я встретил там ребят таких национальных взглядов типа «мы евреи, поэтому…» Там были пацаны с какими-то жуткими бзиками, с конфликтами в семьях, с трагедиями в школах, травмированные диким антисемитизмом, который школьников до самоубийства доводил. У меня никогда ничего такого не было.

Мой учитель иврита привел меня в синагогу, и я стал понемножечку туда ходить. Сам он был такой религиозный light. Я к нему заходил в гости, там ему домашние включали телевизор в субботу, включали свет, сырники жарили. Такая одесская семья, посмеивающаяся над его религиозностью. Такое же отношение было у моей бабушки Мальвины. Когда я уже учился в ешиве, она невыносимо переживала, что я у нее ничего не ем. И она мне говорит: «Поешь, ты же так любишь котлетки». «Бабушка, ну ты же знаешь, мне этого нельзя». «Я никому не расскажу». И она не шутила. Такое было снисходительное одесское отношение к религии.

Я стал ходить в синагогу, потому что оказался в кругу этих ребят моего возраста. Без них синагога была ужасным местом, местом мерзких старцев: они все были испуганные и совершенно нерелигиозные и почти все были агенты или стукачи. В этой синагоге было, скажем, 60 стариков. Из них двое были очень хорошие, настоящие, а остальные – шушера, такая абсолютно хамская масса. Все они там что-то делили – мацу, цдоки. Воровали. Зарабатывали на кадишах. И яростно ненавидели всех нас – молодых сумасшедших, которые им все портят – не дают собирать цдоку в субботу, какие-то скандалы устраивают, вообще мешаются под ногами. Никакого умиления новому поколению у них не было. Какое умиление? Ненависть, жуткая ненависть. Писали доносы в школы, в комсомольские комитеты. Гнусь-гнусь.

Когда я пришел в первый раз в синагогу на Швуэс, на подходах стояли какие-то комсомольчики и всех спрашивали: «Из какой ты школы?» Я говорю: «А твое какое дело?» «Хочу тебя записать». «Покажи свои документы, кто ты такой. Что значит записать?» И он исчез.

Для этой молодежи я был абсолютным героем, потому что в отличие от всех них, выходцев из ассимилированных семей, я довольно много знал – у меня же был семейный домаший иудаизм, кашрут какой-то. Придя в синагогу, я был уверен, что я нормальный религиозный еврей. Я, например, никогда не ел мясо в гостях у своих одноклассников, потому что знал, что это некошерное, а у нас дома кошерное. То, что и дома у нас было некошерное, я узнал только в синагоге и понял, что ничего не соблюдаю на самом деле.

Например, пельмени. У нас не покупали пельмени, которые назывались «Свиные». А любые другие покупали. И когда я уже начал ходить в синагогу, смотрю состав, а там среди видов мяса – свинина. Папа высаливал и вымачивал кроликов, считая, что так будет кошерно. Бабушка моя незадолго до смерти вдруг стала очень религиозной и попросила папу покупать живую птицу. И ее топили, потому что шойхета не было. В связи с этим вспоминается знаменитая история о Хафец-Хаиме[1]: к нему пришли еврейские солдаты и спросили, как им соблюдать субботу. У них ранцы, у них учения – никакой возможности соблюдать субботу, на самом деле,  нет. Он спросил, полагается ли им платок носовой во внутреннем кармане. Да, полагается. «Не носите его в субботу». То есть нужно, чтобы человек, прежде всего, чувствовал субботу. И я – чувствовал, хотя и не знал, что то и се тоже нельзя. Но отношение к самим запретам как к чему-то естественному – нельзя, потому что нельзя – было у меня с детства.

 

«Весь в белом – как в Рио-де-Жанейро»

 

В смысле одежды я отличался от своих друзей в худшую сторону, потому что в классе было много детей моряков, и они носили всякие импортные шмотки. У нас же никакого импорта не было, кроме посылок. Посылки бабушке присылали ее сестры – в основном на продажу. Она относила их в комиссионку и на это жила.

Моя бабушка, папина мама, была совершенно потрясающая женщина. Она считала, что нечего детей баловать. Не нужны ему импортные джинсы – пусть носит вещи брата. Не потому, что жалко денег, а пусть не привыкает к шику. И вообще, дети не должны ничего просить, они должны думать только о том, чтобы родителям было хорошо, а когда вырастут, должны их содержать.

Я был книголюб, книгочей – и покупал только книги. Можно было купить на черном рынке джинсы фирменные за 120 рублей, но я бы никогда не стал тратить такие деньги на брюки. В старших классах я получал гонорары в редакции больше, чем моя мама зарплату. Я получал 135 рублей в месяц, а мама – 110. И я все отдавал родителям, а они мне выдавали рублей 50, на которые я покупал книги. Я их покупал и покупал, а место заканчивалось. У нас полок книжных дома не было – только «стенка».

А в то время у папы начались крупные неприятности на работе. Завод, с которым они работали, накрыл ОБХСС[2], главный инженер – папин друг – покончил с собой. И все это начало вокруг папы крутиться. В «Антилопе-гну», отделе фельетонов «Вечерней Одессы», напечатали фельетон об экономических преступлениях, где говорилось, что у нас дома хрустальный унитаз стоит. Атмосфера была совершенно ужасная. Папа очень переживал, все это дело сопровождалось у него двумя инфарктами. Все деньги уходили на взятки, на адвокатов. В семье наступило полное безденежье. В итоге папа получил так называемую «химию» – принудительные работы без лишения свободы.

А книги мне по-прежнему было некуда ставить. И так как бóльшую часть моих гонораров забирали родители, а то, что они мне выдавали, целиком уходило на книги, в какой-то момент папа пообещал, что сам купит мне книжных полок. И не покупал. И я как-то сказал ему при бабушке: «Ты мне обещал полку». А бабушка для меня была авторитетом абсолютным, никого я так не уважал, как ее. Она на меня посмотрела, и я сразу понял этот ее взгляд. А потом, когда папа вышел, сказала: «Тебе не стыдно?!» «За что мне должно быть стыдно?» «На пол ставь книги. Ты не можешь отцу говорить, что он должен выложить 20 рублей в нынешнем положении. Обойдешься без полки». Я попытался трепыхаться: «Я же ничего не прошу…» «И не надо ничего просить». Это было ее обычное отношение: дети не должны...

При том что хорошо прикинут я никогда не был, были случаи – свадьба двоюродного брата, золотая свадьба бабушки-дедушки, выпускной вечер, – когда ребенок должен быть одет. А поскольку купить было нечего, отправлялись пошить костюм. В этих трех случаях меня водили на Садовую к горбатому портному Яше, который был весь перекошенный и совершенно чудесный. На выпускной вечер он мне пошил белый костюм. Это был самый шикарный мой костюм, и, конечно, я привез его с собой в Москву в ешиву. И вот первая суббота, и я явился на кидуш в белом костюме. Все промолчали, может быть, и не заметили. Но у меня был наставник среди этих ребят постарше, он меня любил и поэтому сказал. Посмотрел так: «Весь в белом, – говорит, – как в Рио-де-Жанейро». И все – этот костюм я больше никогда не надевал.

 

«У него это всерьез»

 

После Ленинграда я параллельно тому, что учил иврит, пошел работать в суд. Я решил, что журналистом я на другом языке не смогу стать, или не привлекала иностранная журналистика (мне представлялось, что перестроечная наша была такая дидактичная, едкая, а скажем, американская – холодное изложение фактов), и подумал, что выгоднее будет поступить здесь на юрфак, а потом перевестись. Была схема целая: перевестись в Будапештский университет, из Будапештского – в Иерусалимский. Фантазии.

А пока, для стажа, я пошел работать секретарем судьи, и то, что я в этом суде наблюдал, добавило мне, конечно, ненависти к системе. Я видел там дикие совершенно истории, как они договариваются обо всем до суда, как спокойно, не разобравшись, отправляют 20-летнего парня на 10 лет в тюрьму. Я видел абсолютно развращенных, беспринципных и безжалостных судей. Никакой чести, «Ваша честь» – пустой звук. А если судьи заведомо творят неправедный суд, то что дальше, куда обращаться? И я полагал, что это не может измениться, суд в этой стране всегда будет таким. Есть эти судьи, и они никуда не денутся, они всегда будут сидеть. Там были молодые люди, только после учебы, и они все были одинаковые.

И вот я учил иврит и ходил в суд. Этот диссонанс – совершенно искренней, чистой жизни еврейских ребят и циничного, продажного суда – способствовал укреплению моих националистических настроений. К тому же я учился, учился, выучил иврит, захотел что-то дальше учить – учить не с кем. И тут по «Голосу Америки» я услышал, что в Москве открылась ешива. Пошел к ребятам, имеющим связи с москвичами: «Вы слышали..?» «Да, открылась, хочешь туда поехать учиться?» «Да, хотел бы». Я тогда, конечно, думал, что поеду, поучусь немножко и тут уже уеду.

«Голос Америки» говорил о Кунцевской ешиве, а у тех ребят были связи с марьинорощинскими, и попал я в результате в Марьину Рощу, по чистой случайности. Про хасидов я тогда ничего не знал. Семья у нас была не хасидская. Разницу на тот момент я совершенно не понимал. Я считал, что хасиды – это благочестивые люди. Ни  Шолом-Алейхем, ни Беленький в «Настольной книге атеиста» это впечатление не развеивали, а других источников у меня не было.

В Одессе на тот момент все были связаны с любавичскими. Это было автоматически, никакого выбора. Я думаю, что и в 1970-е, если бы человек пришел в религиозный круг, он бы пришел к хабадникам, потому что никаких других не было. В Москве еще кого-то можно было найти, а в Ленинграде, Риге, Одессе, Киеве – одни хабадники.

И вот через неделю-две они уже присылают человека, который должен меня забирать. И тут я решил посоветоваться с папой – ехать в Москву, не ехать. И он был абсолютно счастлив: «Давай, конечно, это очень полезно, ты после этого и там сможешь пойти в ешиву». Он считал раввинское образование лучшим, чем секулярное. Весь этот семейный фольклор, который он помнил из своего детства, типа «мудрый, как раввин», был для него определяющим. К образованию у него не было вопросов – в отличие от соблюдения моего, которое он считал избыточным. Я уже в Одессе начал что-то соблюдать. Например, бабушка в субботу меня просит купить ей что-то в магазине, я говорю: «Я в субботу не покупаю». Папа: «Перестань глупости говорить». Или начал есть в шапке – «что ты с ума сходишь?» Или мыть руки на хлеб – «не придумывай». Мы так никогда не делали, значит, это ерунда, ничего такого не надо.

А маме моей, которая была в меня с детства влюблена, видимо, больно было все это наблюдать, но она как бы понимала. Я был самостоятельный мальчик и папоцентричный. По поводу ешивы я пришел советоваться к папе. С мамой я не советовался никогда и ни о чем – с мамой мы любили друг друга. Это было связано с ее некритичным отношением ко мне. Я понимал, что она дельного совета не даст. К брату она относилась очень критично, и поэтому ее мнение о нем я считал объективным. А про меня она считала, что все правильно заведомо.

Папа сам повез меня в Москву. У него тогда уже все неприятности закончились, уже начались кооперативы, он строительный кооператив создал и какое-то время был абсолютным факиром. У него были сумасшедшие заработки. Он ко мне в Москву каждую неделю на самолете летал на субботу.

В Москве у меня началась совершенно другая жизнь. До того была такая легкость бытия. Жизнь прекрасна. Даже в Ленинграде. Мне не нравится, что там происходит на улицах, но со мной все хорошо, я все могу. А тут я приехал и сразу понял, что я вообще ничего не могу.

Те, кто тогда учился в ешиве, были сливки сливок в интеллектуальном плане. Московские ребята из МИИТа, а в основном – с физтеха. Есть такое выражение на идише: «У него это всерьез». И вот это было время, когда у людей все было всерьез. Они были полностью погружены в учебу, они жили с такой интенсивностью, что за полгода приходили на тот уровень, к которому, казалось, нужно было идти лет десять. Они жили в этих книгах – в хасидизме, в Талмуде. Причем все издания у нас были не позднее XVIII века, других не было. Я учился по амстердамскому Талмуду 1619 года. У меня за год на три диоптрии упало зрение.

Я поначалу не понимал ничего. Сидит мальчик, самый маленький у нас – лет 14, сидит с таким огромным фолиантом и смеется. Как? Что в этой книге может быть смешного? Или смотрю: они прочитали четыре строки за полтора часа. Я в детстве не ложился спать, пока не заканчивал книгу. Как можно четыре строки изучать полтора часа?

Я привык быть такой звездой, умненьким мальчиком. А тут сидели люди с фотографической памятью, очень серьезные, полностью погруженные в процесс, которые учились по 15 часов в день, за два-три года изучали иврит и арамейский в совершенстве. И я понял, что я полный идиот, тупой провинциальный мальчишка.

Потом стало понятно, что они учились на полгода, на год больше меня. А это было настолько концентрированное время, что за полгода человек сильно менялся интеллектуально и поведенчески. Признать в нем московского студента было уже невозможно. У них была уже совершенно другая модель поведения. Это была очень хорошая модель. Они были лояльны друг к другу, невероятно доброжелательны к младшим. Во время трапезы, когда выдавали какую-то еду, никто не брал себе сразу, все передавали, передавали. Предлагали мне комнату, когда я не хотел ездить к себе в Перово, чтобы не отнимать время от учебы. Если ты сделал какую-то глупость, тебе очень мягко делали замечание. В общем, ты был в зоне их ответственности. Это производило большое впечатление.

Поняв, что я дебил, я начал шизофренически учиться. Выработал себе систему, чтобы спать пять часов в день. Занятия начинались в 7:30 утра, заканчивались в 9:30 вечера. Еще учились и до, и после. Ури Камышев, ректор этой ешивы, устроил так, что из трех людей, приходящих в ешиву, двое через полгода ее покидали. А какой нормальный человек сможет так учиться? Меня, например, взяли на западло. Я понимал, что я идиот, а мириться с этим был не готов. Ректор был великий психолог. В ешивах учатся парами – хеврута. Он меня вызывает и говорит: «Я хочу поменять тебе хевруту – он немножко вперед ушел, ты его задерживаешь». Ночь я не спал. «Давайте я вам завтра сдам этот кусок». И сдавал. При такой  интенсивности учебы действительно за полгода начинали читать Талмуд. Это нереально, так не бывает. Но там это было.

 

 

«Ребе добрый – не скажет возвращаться в Москву»

 

Почти все мои соученики уехали. Человек доходил до определенного уровня, и дальше ему надо было продолжать образование в Америке или в Израиле. Как правило, человек, проучившийся год в ешиве, ехал в Америку к ребе. И должен был после этого вернуться, или проучиться там полгода и потом вернуться. У руководства общины было четкое понимание, что эти люди нужны здесь, нас все время на это настраивали: «нельзя бросать», «кто будет, если не вы». Но при этом никто не возвращался. У всех был ужасный страх перед армией – ешива, разумеется, не давала никакого освобождения от армии, никакой регистрации у нее не было, она была полуподпольная. Кроме того, время было такое, что есть вообще нечего, а тем более если соблюдать кошер. Кормили какой-то гадостью, спали непонятно где, одевались непонятно во что. У людей не было никаких сантиментов по поводу Москвы. Оказавшись в Нью-Йорке, в нормальной еврейской общине, абсолютно все, конечно, хотели там остаться.

Но такие решения не принимаются без согласия ребе. И все писали ребе. Мне тоже объяснили, как надо писать ребе. Я приехал в Америку через год, приехал оставаться. И папа мой сказал: «Ни в коем случае назад не возвращайся». Вопрос был, где оставаться. Было три варианта: Морристаун – старшая и главная на тот момент любавичская ешива,  Лондон или, на худой конец, Кфар-Хабад в Израиле. И мне ребята сказали: «Ребе за то, чтобы возвращались в Россию. Не спрашивай у ребе, оставаться ли здесь, – этого он никогда не разрешит. Сразу попроси его выбрать для тебя: Америку, Лондон или Израиль».

Причем писать надо было по-русски, потому что секретари ребе сортировали письма по важности. Кому надо операцию срочную делать – это наверх кладется, а у кого философский вопрос – это вниз, тогда ответ будет через две недели. А секретаря, который читает на русском, уже не было, поэтому все русские письма, так как там изначально все с трагедией, клали наверх. Так и вышло, потому что ребе очень быстро ответил на мое письмо. Я до минхи[3] писал, а после минхи получил ответ. Люди ждали ответа неделю обычно.

Я написал, как мне советовали, не забыл упомянуть, что мой папа сказал мне оставаться в Америке. Но ребе подчеркнул слова «до сих пор я учился в Москве» – и на полях приписал: «Там и продолжайте, и посредством этого пусть там увеличится еврейская жизненность».

Это был уникальный ответ. Тогда говорили: «Ребе добрый. Если человек спрашивает, остаться ли в Лондоне или ехать в Нью-Йорк, он никогда не скажет возвращаться в Москву». А со мной ребе оказался не добрый и сказал мне возвращаться. И я единственный из своего состава, из сорока человек, вернулся в Москву.

Все вопросы ребе надо было задавать письменно. Я спрашивал потом что-то на раздаче долларов, но на это всегда был один и тот же ответ: «Об этом вы посоветуетесь с раввином, подробно изложив ему вопрос». Чтобы устно ответить, Ребе должен получить всю картину, задать пару вопросов. На долларах это было невозможно, потому что доллары – это три с половиной тысячи человек в очереди. Длится восемь часов. Ребе 90 лет, он стоит на ногах восемь часов. А ребе будет стоять до последнего человека. 12 часов будет стоять, если надо. Поэтому там стояли секретари и отталкивали просто. Получил доллар – они отталкивали.

Русских не трогали. Тогда это еще была экзотика. Если в кепочке – они боялись трогать. А любого другого – старика, ребенка – тут же на улицу.

 

 

«Дворник Вадим Карпов преподает детям Тору»

 

Когда я приехал в Москву, в конце 1980-х – начале 1990-х, тут были живы местные старики, которые учились еще в Кременчуге, даже в Любавичах, помнили еще пятого любавичского ребе, и их влияние было довольно сильно, приехавшие американцы и израильтяне относились к ним с огромным пиететом, это были те самые герои, о которых сложены былины. И получился синтез седьмого поколения любавичских хасидов, шалиахов[4] из Америки, с шестым поколением, с людьми, которые никогда не видели седьмого любавичского ребе, которые жили в совершенно другом измерении. И этот синтез мне представляется очень полезным. Сами по себе старики ничему хорошему бы не научили. Они были перепуганные совершенно. Они были не настроены ничего нести вовне. Я знал одного замечательного старика, моего учителя: выдающийся знаток Торы, который пронес через фронт кашрут и тому подобное, а сын у него нерелигиозный. Я как-то спросил его, как такое может быть. Он сказал: «Я не Авраам. Я сам готов был гореть, но сына на жертвенник класть был не готов». То есть они не были готовы передавать традицию своим детям, считая, что не имеют права такие решения принимать – губить детей.

А в конце 1970-х появились новые люди, религиозные отказники и вообще религиозные деятели еврейского движения. Это был кружок Эссаса[5], кружок Камышева – довольно большая группа, несколько сотен человек по всей стране. Сначала они у стариков учились, а потом стали их отодвигать, потому что считали, что с ними, с этой их лагерной ментальностью, каши не сваришь. Они уже ходили на демонстрации, писали письма в Верховный Совет – какие тут старики? Когда сгорела синагога в Марьиной Роще в 1993 году, приехал Лужков закладывать первый камень, и один из этих стариков, реб Ихил, дрожа, говорил: «Дорогой товарищ Лужков». Они были ментально не советскими, но подсоветскими. А молодежь советскую власть ненавидела. Старики не готовы были ни с кем бороться, а молодые считали власть врагом, были связаны с правозащитным движением, с Щаранским, через него – с Сахаровым. Марьинорощинские старики были не гнусные старики, как в Одессе, – это были хорошие старики, они знали и были готовы учить, давать уроки – но как? Реб Ихил, например, давал уроки по Тании на идише, потому что если на русском, значит, для молодых. И молодые стали отодвигать стариков, выходить из подполья, действовать активно, открывать садики для детей, дачные лагеря. Я видел книги собраний марьинорощинской общины за 1982–83 год. Например: «двадцатка» слушала дело дворника Вадима Карпова, который преподает детям Тору. Обещал больше не преподавать. Дворник Вадим Карпов – это нынешний рав Давид Карпов. То есть молодые не только не прятались, а наоборот, пытались себя всячески демонстрировать. Бороды стали носить. Ни один из стариков бороды не носил. Это обычай необязательный, а при этом опасный, привлекает внимание. И никаких сюртуков – одни заскорузлые пиджачки. На улице никак не отличаться. И они все работали, всю жизнь работали. Например, глава всего религиозного подполья в Москве реб Гейче Виленский работал завсекцией в каком-то универмаге. Они умели балансировать прекрасно.

А молодые, все эти ребята с высшим образованием, наоборот, все отрезали: уходили из семьи, уходили со своих инженерских должностей. В синагоге во время молитвы за СССР молодежь демонстративно вставала и выходила из зала. А старики читали совершенно спокойно и в ус не дули. Думали, наверно, про молодых: ну дураки, молодая кровь бурлит – не понимают ничего, когда плохо станет, тоже будут читать.

А когда потом, на рубеже 1980-х – 1990-х приехали иностранцы, они уже стали двигать этих «молодых», которые здесь за десять лет все нарешали. Эти «молодые» были хороши для своего времени, но для нового времени уже не годились, а на вторых ролях быть не хотели. Они были довольно необразованные, как правило. Читать не умели как следует, Талмуд не знали. Чему они могли научить? Разве что алефу, потому что знали бет. А тут стали приезжать настоящие ешиботники – очень серьезные знающие люди и преподаватели. Приезжали совершенно выдающиеся раввины, мирового класса. Например, Берл Левин – библиотекарь любавичской библиотеки, библиограф мирового уровня, человек невероятных знаний. Таких, как он, в мире два-три человека.

Поэтому, к сожалению, весь истеблишмент еврейского национального движения был обречен. Это были замечательные люди, которые при этом скандалили друг с другом по мелочам. Которые исповедовали какую-то совершенно неведомую нормальным людям и чуждую еврейской ментальности мораль. Они были перекошены отношением к действительности. Советского в них на самом деле было намного больше, чем у этих стариков. То, что они принимали за правозащитность, была такая большевистскость 1930-х годов. Так что всю эту ментальность надо было менять. Мне кажется, то, что произошло, было абсолютно предсказуемо, так и должно было быть. И иначе быть не могло. Потому что если бы не приехали иностранцы, здесь бы все затухло.

 

 

«Нам до всего есть дело»

 

Иностранцы начали открывать везде школы, ешивы, устраивать лагеря. Раньше такого не было. В Москве была школа, в Ленинграде была школа, о других городах никто не думал. А тут создалась повсеместная сеть школ, в которых стали учиться тысячи детей, которые со временем пополняли свои общины. В региональных общинах стала появляться молодежь, чего раньше не было. Люди уже перестали валово уезжать. Если в конце 1980-х казалось, что отъезд для любого еврея – это абсолютная неизбежность, рано или поздно, то к середине 1990-х так уже не думали. Люди стали жить здесь. Живя здесь, стали думать. В частности, как оградить детей от нового антисемитизма. Многим захотелось отдавать детей в школы, где им не будут кричать «жиды». И вот в советских еврейских школах стало учиться около 10 тысяч детей. Такого масштаба вовлеченности молодежи в еврейские движения в России не было с дореволюционных времен. И началась какая-то жизнь – не искусственные заповедники вроде Марьиной Рощи, а более или менее разносторонняя еврейская жизнь: и религиозная, и светская, и академическая иудаика, и развлекуха, сохнутовские всякие дела. Круг людей, аффилированных с общиной, становился все шире. И по сей день продолжает расширяться.

Я помню времена, когда всех религиозных евреев в Советском Союзе я знал лично, а сейчас я в московской хабадской общине не всех знаю. В общине есть три слоя людей. Это около сорока семей работников общины, приехавших из-за границы, в основном меламедов в хедере, преподавателей в ешиве. Есть еще семей шестьдесят русскоязычных местных сотрудников разных общинных организаций. Это все соблюдающие люди. И есть еще семей восемьдесят людей, которые не работают в общине, а занимаются совершенно разными делами, но они соблюдающие и идентифицируют себя как община Марьиной Рощи. Такой расклад везде. В Одессу я приезжаю – ровно такая же ситуация. И в Ленинграде так же.

У меня очередь израильтян и американцев, которые просят по блату устроить их в России. Не только ради хорошо оплачиваемой работы, но и ради хорошо структурированной еврейской общины. Нормальное образование детям можно дать. Поедет он, скажем, в Берлин – ему там будет хуже, чем в Москве. Здесь есть вся инфраструктура. Можно обеспечить необходимый соблюдающему еврею образ жизни с большей легкостью, чем в большинстве стран мира.

Местный субстрат давно абсорбировал иностранных шалиахов. Среди них многие слишком долго здесь живут и уже обрусели. На русском прекрасно говорят, общаются со своей общиной, ментально начинают с ними сильно сближаться. Особенно в маленьких городах, где у них нет своего круга общения. У шалиахов больше нет идеи, что местные – это какие-то недоноски, которых они приехали воспитывать. Раньше это была главная болезнь шалиахов – полное непонимание местной ментальности. Они приезжали и начинали поучать местных. А теперь они их лучше понимают и они с ними дружат. И дети у них растут совершенно русские по языку – читают русские книжки, по-русски пишут в Фейсбуке, на лыжах катаются. Вообще совершенно замечательные дети –позитивные, без какой-либо агрессии. Это очень хорошо. Я очень рад, что мои дети здесь растут. Я вижу, что они много более счастливы, чем их сверстники в других местах.

Community building удался в разных планах. Я не могу ограничить сommunity только соблюдающими людьми, это неправда. И Федерация еврейских общин России со временем стала заниматься кучей вещей, которыми религиозная община обычно не занимается. Музей[6], книги, журналы, издательства – для меня это еврейская общинная жизнь, жизнь евреев. При этом 90% людей, с которыми я работаю и общаюсь и которые очень сильно вовлечены в московскую еврейскую жизнь, не религиозные евреи. Для меня не является исчерпывающей информация об отношении человека к «Шулхан-аруху». Не потому, что я считаю, что «Шулхан-арух» необязателен, а потому, что вовлеченность человека в еврейскую жизнь от этого не зависит.

И в этом вклад российского Хабада в мировой Хабад, даже в мировое еврейство. Схема развития российского Хабада теперь стала копироваться во многих других общинах. Комьюнити-центр – это реформа, до нашего не было в мире ни одного ортодоксального. Наш подход в том, что нам до всего есть дело: тренажерный зал открываем мы, книжки издаем мы, музей делаем мы. Все это было немыслимо для Хабада раньше. Музеев просто никаких не было, если книжки – то только религиозные, а так – синагога, хедер, ешива и всё. Сама идея – использовать, абсорбировать все, что можно, была идеей ребе, но на практике до нас этого не было. Максимум, до которого дошел американский Хабад, это строительство рехабов в Калифорнии – наркоманов лечили. В результате получили огромное уважение и вышли за рамки религиозной деятельности, пошли к людям.

Община должна дать людям то, что им нужно, а не то, что община хочет, чтобы они взяли. Менторское такое отношение – «мы вам скажем, что вам нужно» – абсолютно бессмысленно. Оно не работает. Если людям нужен тренажерный зал, надо дать им тренажерный зал. Вот это работает. Я хожу в тренажерный зал три раза в неделю, туда ходят молодые ребята в основном. И через полгода я их уже встречаю хотя бы на празднике в молельном зале. Им уже не страшно приходить, у них появился тут  круг знакомых. Таким образом создается еврейская атмосфера, еврейская община. Квинтэссенция этого подхода, конечно, музей. Я хочу для людей, которым вообще ничто еврейское не интересно по определению, сделать что-то, что им будет интересно, потому что ничего подобного ни у кого другого нет. Хайтек и дальше через это все что угодно.

Начав в 1991 году делать журнал «Лехаим», я через два-три года стал понимать, что надо делать еврейский журнал, а не хабадский журнал. Я был все-таки журналистом. Я смотрел, какие пропагандистские материалы сюда привозят, и мне было страшно. Я понимал, что большинство людей будет блевать от такого иудаизма. Ужасный язык с огромным количеством ошибок, совершенно советский стиль, верстка и оформление тоже никакие. Если бы я в Одессе получил сначала книжки такого рода, то меня бы приобрела не синагога, а Еврейский университет. И я захотел сделать это хорошо. Я же с детства понимал, а в ешиве только укрепился в этом понимании, что еврейство и иудаизм – это кайф. А как люди могут узнать, что такое иудаизм, если они о нем узнают из лондонских брошюрок? Если нет приличных переводов ни Священного Писания, ни классических трудов – то как быть? Ждать, что люди выучат иврит? Многие прекрасные умные люди, которых я знал, хотели бы читать не древнегреческие мифы и не философию буддизма, а философию иудаизма, если бы она была изложена хотя бы так, как философия буддизма. Была такая серия «Восточная коллекция» – классно сделанные книжки. А у нас что? Какая-то агитка.

Я понимал, что ничего не надо придумывать. Надо, воспользовавшись возможностями советской академической школы, школы перевода и книгоиздательской практики делать хороший журнал и приличные книги.

Я тогда не представлял себе, что придет время, когда в Израиле молодежь будет читать на русском. Тогда было поколение гэпа, когда дети не хотели читать на русском. А потом это стало модным. К нам на ярмарках часто приходят молодые люди, которые по-русски говорят с акцентом. Возникла ситуация, когда у нас стали покупать еврейские книги на русском, потому что, например, «Эйн Яаков»[7] у нас издан так, как не издан ни на английском, ни на иврите. Люди говорят: «Жалко, что этого нет на иврите, поэтому куплю на русском». Наш пятитомник Раши сделан намного качественнее, чем Раши на каком-либо другом языке: с перекрестными ссылками, с комментариями. «Библиотека еврейских текстов» – это серия, у которой нет аналога ни на одном языке. «Проза еврейской жизни» – 150 томов не самых плохих произведений еврейской литературы. Где еще такое есть? Во Франции только 24 тома вышло. Так что мы не только вышли на международный уровень – мы во многом впереди всех.

Мне кажется очевидной эта схема – делать качественно то, что людям на самом деле интересно. Я сам всегда любил хорошую книгу, и я бы с удовольствием покупал Шалева или Агнона. Так почему бы не дать это людям? Зачем искать, чем бы их заинтересовать, если уже есть то, что им интересно. Надо отвечать их потребностям, а не рассказывать людям, чтó им должно быть интересно.

Сверхидея, общая для всех видов нашей деятельности, для журнала, издательства, музея, в том, что российская еврейская община живая и не только живая, а самая крутая в мире. У нас одна из самых крупных еврейских литератур мира и так далее. Еврейское – это не только не ущербное, это впереди планеты всей. И у людей действительно исчезло представление, что здесь, у евреев, нечего ловить. На седер лехаимовский приходят сливки московской еврейской интеллигенции. И в разных сегментах еврейской общины задействованы лучшие люди нашего городка. Кто не приходит в музей? Все уже там были.

Российская еврейская община гораздо более разнообразна и плюралистична, чем любая другая. Невозможно представить себе юношу из Боро-парка, который бы читал светские книги, ходил бы на клезмерские концерты или научно-популярные лекции вроде «Эшколота»[8]. А здесь все это имеет место. И многие члены общины хотят жить и живут сами по себе, а не в гетто, где все на тебя смотрят и указывают, как тебе нужно одеваться и куда ты должен ходить. Русским не придет в голову советовать другим, как одеваться и как соблюдать кашрут. И это комфортно. Я очень надеюсь на то, что здесь возникает какой-то органичный, естественный иудаизм, как это было, например, в моей семье. Они унаследовали довоенный иудаизм – иудаизм, в который уже с конца XIX века стали проникать секулярные элементы, даже в самых глухих местечках. И барышни из раввинских семей вполне могли романсы петь и на пианинах играть. И еврейская жизнь была намного многограннее, и запретного было намного меньше. В нашей семье это просто сохранилось, потому что в таком вакууме жили. Будет ли это здесь снова? Я думаю, какая-то особая ментальность здесь, конечно, есть. Более плюралистичная. Не потому, почему более открытыми были мои бабушки-дедушки, а по другой причине. Потому что люди приходят в общину со своим большим, разнообразным бэкграундом и живут не под присмотром.

 

 

 



[1] Исраэль Меир Каган (1839–1933) – влиятельный восточноевропейский раввин, автор авторитетных этических и ѓалахических трудов и постановлений.

[2] Отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности.

[3] Дневная молитва.

[4] Посланники ребе.

[5] Илья (Элиягу) Эссас (род. в 1946 г.) – отказник, деятель еврейского движения, с конца 1970-х гг. преподавал Тору и Талмуд отказникам, в 1983 г. стал раввином, в 1986 г. репатриировался в Израиль.

[6] Еврейский музей и Центр толерантности.

[7] Позднесредневековая антология агады р. Яакова ибн Хабиба.

[8] «Эшколот» — культурно-образовательный проект, представляющий традиционную и современную еврейскую культуру в формате edutainment. См. интервью с С.Г. Парижским в этой книге.

 

 

Время публикации на сайте:

11.12.15

Вечные Новости


Афиша Выход


Афиша Встречи

 

 

Подписка