Свидетельства и амнезия
Место издания:
Лехаим. Май 2014 Ияр 5774 – 5(265)
Книга Валерия Подороги вышла в рамках книжной серии letterra.org, инициированной на русском языке международным журналом «Леттр Интернасиональ» (Lettre International: Paris, Berlin-Budapest-Bukarest-Kobenhavn-Madrid-Roma). Она объединяет авторов, «носителей различных компетенций, и те тексты, аналитические, исторические, журналистские, репортерские, художественные, которые обладают точностью и оригинальностью видения мира и жизни». В серии пять досье, работа московского философа опубликована в цикле «ПОСТ/СОВЕТСКОЕ». Она посвящена феномену концлагерей в разных политических системах – в нацистской Германии и в сталинской России. Литературы о первых неизмеримо больше, чем о вторых.
Подорога давно пишет о лагерях, его публикации можно найти и в альманахе «Неволя» за 1999 год, и в «Новом литературном обозрении» за 2012-й. Но впервые, пожалуй, он проводит параллельный анализ ситуации, возникшей в результате второй мировой войны, когда не только сформировалась новая политическая карта мира, но и появилось новая категория времени. Быть может, она даже важнее, чем контуры новой карты, жизнь и развитие последней, ее текучесть и изменчивость, во многом зависят от понимания хроноса.
Автор определяет это время как «посткатастрофическое, т.е. время, которое останавливает все другие времена; и появляется то, что зовут иногда безвременьем. Время-после мы связываем с двумя событиями, которые разбили европейскую историю XX века на фрагменты: это Освенцим и ГУЛАГ. Время-после – следствие именно этих грандиозных европейских катастроф.» Исследователь уточняет: «Освенцим – это не событие, не мегасобытие, это Конец всех событий».
Лагерь как центр тоталитарной системы оказывается институцией, в которой «все тоталитарное уже заложено». Только если Освенцим – замалчиваемое обществом тайное место убийства, то ГУЛАГ – «театр продолжающейся гражданской войны».
Книга предлагает материалы к параллельному анализу тоталитарных режимов через описание практик подавления и уничтожения. Первая часть посвящена попыткам западноевропейских философов, Адорно и Фуко, Арендт и Агамбена описать и проанализировать феномен Освенцима (см.: А. Мокроусов. Голоса безъязыких // Лехаим, 2014, № 2). Вторая часть – о текстах Варлама Шаламова о ГУЛАГе. В приложении публикуются заметки об антропологии власти «Господин-монстр».
Сами режимы сравнивают многие, но концлагеря – почти никто. Разве что споры вызвала тезис группы немецких историков (Э. Нольте, М. Штюрмер, А. Хильгрубер), будто Холокост породили большевистские «зверства», что он - «искаженная копия, а не начало или оригинал». То есть – сперва ГУЛАГ, лишь затем Освенцим.
Исправительно-трудовые, составлявшие основу ГУЛАГа, формально мало в чем могут, на первый взгляд, сополагаться лагерям уничтожения. Но «отличие нацистских и сталинских лагерей теряется в фигурах узников, в этих больных, обезумевших от холода и голода людей», которые не могут быть символами чего-либо или кого-либо, кроме как быть символами самих себя.
Подорога касается множества аспектов отношений, возникающий в лагерной и долагерной жизни. Он пишет о волновавших Лиотара и Арендт вопросах, связанных с массовыми депортациями: «За всем ужасом нацистских лагерей скрывается удивительная пассивность жертв (их неспособность к сопротивлению). Как могло получиться, что все эти люди были схвачены в одночасье, перевезены в некое тайное место и там уничтожены? Непредставимость как раз и появляется между пассивностью, невинным характером жертв и разветвленным аппаратом — «адской машиной» — массового уничтожения». Почему не было сопротивления происходившему, почему приговоренные к смерти редко пытались взять с собой своих мучителей? Разум бессилен перед вопросами, которые ему задает даже ближайшее прошлое, практически сегодняшний день. То немногое, что ему удается – это попытка портретировать отдельных персонажей трагедии. Например, фигуру палача, ею много занимался Адорно. Чтобы понять свою жертву, палачу приходится самому «стать евреем» — «пережить становление евреем, чтобы научиться отрицать его образ, в конечном итоге, убить в себе еврея. В таком случае палач должен исследовать свою жертву, опираясь на собственные миметические способности (развивая их), быть готовым повторить все ее характерные черты поведения». Отсюда и антисемитская миметика у Гитлера и других фашистских лидеров, отмечавшаяся современниками. Комментируя запись Виктора Клемперера в книге «Язык третьего рейха. Записная книжка филолога» об очередном яростно-истеричном выступлении фюрера, Подорога замечает: «Именно вождь первым использует антисемитскую мимику: он пародирует образ «еврея», пропускает через себя, отрицая его в самых мельчайших физиогномических деталях. И далее, вплоть до отвращения к «запаху». Идиосинкразия имеет ксенофобные истоки — ненависть к Другому. И не просто ненависть, а желание полностью подчинить себе Другого (не важно как — через рабство или Холокост). Еврей — это абсолютный Другой, его инаковость стала нечеловеческим свойством: для фашизма всечеловеческое, то есть непроизвольное, неуправляемое, изначально свободное, просто не существует.»
В этих условиях особая роль выпадает на долю переживших концлагерь. Шаламов, писавший о конце русской классической литературы после Освенцима и после Гулага, первой задачей выжившего считал свидетельствование.
Свидетелями, пусть и другого рода, оказываются все, кто читает и помнит эти свидетельства. Иначе, как пишет Подорога, «что это был бы за народ, который хотел бы забыться в чем угодно, лишь бы не помнить о тех чудовищных преступлениях, в которых принимал активное участие совсем недавно – преступлениях против самого себя?». Впору говорить о памяти-после, расслаивающей сознание на зоны добровольной амнезии и выборочного воспоминания. Кто принимает решение о таком расслоении? Принадлежит оно субъекту или коллективному бессознательному? Кажется, будто память лишь реконструирует прошлое. Но она же формулирует и формирует настоящее.